– Чистое безумие, – сказал Денис Денисыч. – Они, без сомнения, рыщут где-то здесь. Понимают, что не свят дух, не растворились же вы, в самом деле, в воздухе…
– Ка-а-кой кретин! Ка-а-кой идиот! – заклинал Ляндрес, с остервенением колотя кулаком по вихрастой голове.
– Да бросьте вы! – строго прикрикнул Денис Денисыч. – Что за истерика? Стыдно! Подумаем-ка лучше, как дальше действовать…
– Но вы понимаете, я должен… должен!
– Что ж, так вот и пойдете среди бела дня?
– Но что же делать? Что? Что?
– Думаю, что придется уничтожить эти ваши листочки.
– Ка-а-к?! То есть как уничтожить?
– Да так. Сжечь, пожалуй, самое верное.
– Ни за что! Вот подожду до ночи, пойду и расклею. Ведь скоро новый матерьял принесут… Поймите!
– Ну, так давайте хоть спрячем куда-нибудь. Ведь каждую минуту могут зайти посторонние – домохозяин, священник… Да не исключено, что вот-вот и с обыском нагрянут.
– Ах, обыск… Да, конечно. А священник? Что за священник?
– К старушке. Просила вчера, я позвал.
Денис Денисыч осторожно, на цыпочках подошел к постели. Дыхание по-прежнему почти не слышалось, лишь живчик на виске.
– Послушайте, – громко прошептал Ляндрес. – У меня идея…
Ои неслышно в своих войлочных туфлях подкрался к постели умирающей, прижимая к груди пачку листков. Денис Денисыч приложил палец к губам: тише…
– Под матрас… а? Даже если обыскивать будут, не догадаются, умирает ведь… Да, может, еще и побоятся, мы скажем – тиф…
– Де… ня… – невнятно, чуть слышно произнесла старушка.
– Тсс… Что, милая? Что?
– Спит, – сказал Ляндрес. – Это она во сне.
Старушка вздохнула глубоко, спокойно.
Денис Денисыч стоял, не шевелясь, слушал.
Ти-ши-на…
И вдруг ненатурально звонкий, четкий, как в деревянные ложки за кулисами театра, раздался перестук конских копыт под окнами. Денис Денисыч украдкой глянул сквозь щель в занавеске. В ответ на испуганно-вопросительный взгляд Ляндреса кивнул:
– Они… Давайте-ка чай пить, – сказал спокойно. – Слушайте внимательно: вы пришли ко мне как к музейному работнику, предлагаете купить вот это… Ваша цена – сто николаевскими, я даю тысячу керенками… Мы торгуемся – поняли?
Он сунул в руки изумленному Ляндресу крохотную бронзовую фигурку раскоряченного Будды. И только успел разлить по чашкам жиденький чай, как сильно, требовательно загрохотали в дверь.
– Пейте же чай! – сердито шепнул. – Спокойно… Сто николаевскими, тысячу керенками…
И пошел не спеша открывать дверь.
Товарища Абрамова увели с утра.
– Ну, прощайте, профессор, – сказал, пожимая руку Аполлона, – увидимся ли – кто знает… У этих их благородий суд скорый, легки на руку, прохвосты… Прощай, Степаныч! – наклонился над рогожами. – Намучили старика, как бы не…
– Айда, айда! – тронул за плечо, заторопил конвойный. – Не наговорились…
– А ну без рук, дядя! – строго сверкнул очками Абрамов. – Мне торопиться некуда.
И пошел – прямой, спокойный, полный внутреннего достоинства, засунув руки в карманы перепачканного угольной пылью пиджака.
– Навряд вернется, – покачал головой Аполлонов сосед в милицейской шинели. – А старичок действительно как бы не тово… И собачонка его, почитай, всю ночь скулила… Не к смерти ли?
– Чья собачонка? – спросил Аполлон.
– Да чья – Степанычева. Старичка, значит, этого нашего. Ведь это ж подумать – до чего животная преданная!
Принесли ведро с кипятком, хлеб.
– Ешь, ребяты, наедай шею на казенных харчах! – пошутил солдат-охранник, только что заступивший на дежурство. Большой, широколицый, с какой-то чудной, разноцветной, пегой бородой, он стоял в дверях, с добродушной улыбкой причмокивал сочувственно губами, словно говорил: «Эх, жалко мне вас, мужики, да что ж делать, начальство велит…»
– Слышь, дядя, а из чего ж пить-то? – послышались голоса. Кипяток принесли впервые за три дня, ни кружек, ни иной посуды ни у кого не было.
– Чего-нито сообразим, – замыкая дверь, сказал охранник.
Вскоре он появился с охапкой пустых консервных банок, с грохотом вывалил их на пол.
– Оно бы и не положено, – сказал, – так ведь тоже крест носим, не турки какие…
С жадностью хлебали мутную, противно пахнущую жестью и вонючими консервами, успевшую уже остыть, теплую водицу.
– Эй, Капустин! – крикнул милиционеру вчерашний весельчак, так лихо собиравшийся на тот свет без пересадки. – Толкани деда-то, Капустин! А то ведь все ведро так и расхлебаем…
– Степаныч! – позвал милиционер. – А Степаныч! Вставай, горяченького попить принесли…
Молчал Степаныч, не откликался.
– Да жив ли? – робко сказал кто-то.
И сразу все притихли. Капустин приподнял край черной рогожи. На него глянули широко открытые, стеклянные, немигающие глаза старика.