Телохранителям сенешаля не требовалось повторять дважды. Это были молчаливые мрачные фракийцы огромного роста, но даже тяжелые отполированные кирасы с гербом герцогства Гиеннь не могли скрыть их видоизмененные тела, разбухшие от распиравшей их мышечной ткани, равно как и деформированные, причудливых черт лица, носящие явные признаки гидроцефалии.
Гримберт поморщился. Это были не люди – жалкие биологические гомункулы, которых еще в утробе матери пичкали нечеловеческими дозами гормонов, превращая в смертоносные машины. В своем дворце он не потерпел бы подобных созданий, но здесь была территория сенешаля, и с этим приходилось смириться. Когда ты являешься воплощением как милости императора, так и его гнева, это накладывает на привычки и образ жизни множество ограничений.
– Мне и в самом деле пора беспокоиться о твоем здоровье, дядюшка? – спросил Гримберт, постаравшись вложить в интонацию искреннюю заботу.
Удалось это или нет, но сенешаль кивнул:
– Только хворый знает цену здравия, как говорил преподобный авва Исаия. Старый мерзавец был, несомненно, прав. Мои лекари говорят, я проживу еще две сотни лет, но иногда мне бывает тяжело дотянуть даже до заката. Метаболизм ни к черту, вновь надо менять почки, отказывают старые имплантаты, о которых я даже не помню…
– Надеюсь, здешний воздух пойдет тебе на пользу. Не все же вдыхать ядовитый смог Аахена!
Алафрид устало вздохнул, и в этом вздохе тоже на миг проявился его истинный возраст – возраст старого имперского реликта.
– Лицемерие и подлость везде пахнут одинаково, мой мальчик. Но ты прав, чем ближе к столице, тем сильнее делается их концентрация. Знаешь, иногда мне кажется, что дух старой империи сохранился лишь здесь, в приграничных марках. Здесь пахнет пылью и порохом, как во времена моей юности. А в Аахене… Императорский двор столь сильно погряз в роскоши и всякого рода ритуалах, что скоро рубить головы придется уже не палачу, а придворному церемониймейстеру.
– Вот почему я стараюсь не показываться при дворе чаще, чем того требуют приличия, – улыбнулся Гримберт. – Только едва ли это положительно сказывается на моей репутации. Наверняка при дворе уверены, что я денно и нощно рыщу по выжженной равнине в своем доспехе, делая перерыв только для того, чтоб повыть на луну да наскоро закусить печенью поверженного врага. Так ведь?
Алафрид рассмеялся, негромко, положив ладонь на грудь, точно его старые ребра могли треснуть от этого смеха.
– Ох, прекрати, пожалуйста! В моем возрасте смех уже не обладает такими целебными свойствами, как в юности!
– Уверен, Папа Римский до сих пор жалеет, что облагодетельствовал нас семенами христианства, которым никогда не дать пристойного урожая на нашей выжженной почве. Для Аахена мы всегда останемся дикарями. «Вильдграфами», рыцарями-варварами, вкусившими плоды христианства, но обреченными до конца дней оставаться в душе дикими язычниками.
Господин императорский сенешаль скривился. А может, это лишь был непроизвольный нервный спазм, прошедший по его мимическим мышцам, внутри которых медленно протекало сдерживаемое сложными препаратами разложение.
– Не говори ерунды, мой мальчик, – мягко возразил он. – Император ценит всех своих слуг, тем паче тех, которые платят кровью за сохранность наших границ. Видит Господь, маркграфы Туринские заплатили империи куда больше многих тех сановных паразитов, что осаждают императора в Аахене.
– Но все же недостаточно, чтоб считать себя равными им. Как-то раз отец сказал мне, что всякий раз, когда он оказывается в Аахене, на него смотрят так, будто на его гамбезоне кишат блохи. А на голове у него не маркграфская корона, а чей-то пустой череп.
В этот раз Алафрид улыбнулся, и Гримберт отчетливо видел это.
– Твой отец был мужественным человеком, – негромко произнес он. – И, к сожалению, одним из самых закоренелых «вильдграфов», которых мне только доводилось знать. До конца жизни так и не выучился грамоте, все болезни лечил лошадиными дозами венецианского омнопона[37]
и был уверен, что заспиртованный надпочечник святого Роха[38], что он держал у себя на шее, лучший оберег от чумы. Каждый раз, когда мы с ним заходили в императорскую залу, дожидаясь высочайшей аудиенции, я краснел от смущения, чувствуя себя так, будто в гульфике у меня груда жареных каштанов. А уж когда он однажды на балу завел во весь голос «Прелестниц из Вероны», я охотно провалился бы под пол, даже если бы там меня ждала Геенна Огненная… А еще в одном только кончике его ногтя было больше рыцарской чести, чем у всех приживальщиков его величества, включая меня самого.Гримберт, уже открывший было рот, чтоб отпустить едкое замечание, едва не прикусил язык.
– Но…