Ни в коем случае не со всеми народами, и также не с целыми народами. Народы тоже были уставшими от войн и прежде всего умели ценить установившийся мир. Не зря период между 1815 и 1848 годом называют обывательской [55]
эпохой. Но под идиллической поверхностью громыхало, и подземные раскаты грома вздымались все это время. Сначала это были лишь студенческие волнения, позже широко распространившееся гражданское оппозиционное движение, и затем, в 1848 году, внезапно разразилась всеевропейская революция. Национальные движения, которые в конце концов взорвали европейскую систему Венского конгресса, проявились не все сразу. Сначала волновались итальянцы и поляки; затем еще и бельгийцы, венгры и немцы. Еще долго не выступали славянские народы австрийской монархии. Тем не менее, история столь бедной событиями эпохи реставрации — это одновременно история медленно подготавливающейся, скрыто становящейся все сильнее национальной и либеральной революции, которая готовила конец Европе эпохи реставрации.Историю Пруссии в эту эпоху следует рассматривать на этом двойном фоне. При этом бросается в глаза вот что: хотя Пруссия совершенно сознательно и прямо-таки с энтузиазмом включилась в "великий европейский альянс" против революции, все же она совершенно невольно, да, против своей воли, всегда стояла одной ногой в другом лагере. Она не совсем забыла и не изгладила из памяти, что в наполеоновское время по крайней мере кокетничала с идеями Французской революции; да и многим из реформ Штайна-Гарденберга не был дан задний ход.
Далее: у нее и теперь еще — как раз сейчас опять-таки — была поразительно неполная, разорванная территория. И она не совсем забыла, что из-за такого неудовлетворительного территориального обличья во время всей своей предшествующей истории постоянно была побуждаема к политике объединения и увеличения своих территорий. Она могла искренне отрекаться теперь от этого, но полностью в это не верилось.
И наконец, в медленно разворачивающемся немецком национальном движении для Пруссии существовала не только опасность, но и был шанс. В случае австрийского многонационального государства это национальное движение было чистым взрывчатым веществом. Для Пруссии оно могло стать соблазном: теперь оно не было более, несмотря на свое польское меньшинство, государством двух народов, а стало абсолютно преобладающе немецким государством — единственная почти чисто немецкая великая держава; и многие из немецких националистов времени реставрации, например шваб Пфайцер и гессенец Гагерн еще задолго до 1848 года предлагали Пруссии занять ведущую роль среди немцев. Правда, об этом официальная Пруссия в это время знать ничего не желала, а если люди, выражавшие такие мысли, были прусскими подданными (как Арндт, Ян или Шляйермахер), то их привлекали к ответственности и подвергали преследованиям.
Вообще обращает на себя внимание бесславная деятельность Пруссии в "преследованиях демагогов" в двадцатые и в тридцатые годы. То, что многие из преследовавшихся "демагогов" — то есть либеральные немецкие националисты, которые мечтали о будущем немецком буржуазном государстве — возлагали свои надежды как раз на Пруссию, совершенно не помогало им в прусских учреждениях власти и в прусских судах. Пруссия отбивалась как от "немецкой миссии", так и от своего собственного либерального прошлого с удвоенным ожесточением, происходившим из осознания скрытого искушения, и в последние двадцать лет правления Фридриха Вильгельма III она заслужила сомнительную славу в качестве цензурного и полицейского государства. Удивительно было то, что она одновременно переживала в целом внушающий уважение расцвет культуры. В то время как Гейне и Гёррес спасались от прусского цензора — или даже от прусского судебного пристава — Шинкель и Раух украшали Берлин, а Мендельсон сочинил "Страсти по Матфею". Академическая жизнь в Пруссии "эпохи бидермайер" тоже имела две стороны. Никогда ранее в Берлинском университете не было более блестящих имен: Гегель и Шеллинг, Савиньи и Ранке — и в то же время сотни мятежных студентов исчезли за крепостными стенами. В берлинских салонах, переживших свой первый великий расцвет в наполеоновское время, все еще царило остроумие. Поразительная эпоха прусской истории, так сказать — Серебряный Век: элегантный застой, заплесневелая идиллия — и глубочайший мир; даже знаменитая армия почивала на своих лаврах. Когда в 1864 году после штурма Дюппельских окопов на Унтер-ден-Линден должны были произвести победный салют, не нашлось никого, кто бы знал, сколько залпов при этом следует дать.