Мы скроены иначе, чем ты. Нас такие тонкие ощущения не соблазняют. Да. Мы умеем быть правыми и умеем быть неправыми. Мы знаем, что мы, комсомольцы, во многом ошибаемся, мы знаем, что многое мы понимаем, может, и не совсем верно, многое понимаем слишком прямо, пусть слишком в лоб.
Да, мы это признаем, имеем смелость признать. Но мы знаем и то, что наша правда — это кровная правда, которую на базаре не купишь, которую из головы не выдумаешь. Ты свою правду, принесенную сюда, выдумал два месяца тому назад и выдумал ее для себя, для оправдания своей злобы и каких-то своих собственных хитросплетений, а нашей правде тысячи лет. Наша правда купалась в крови, маячила на баррикадах, мылась в поту рабочем, и сейчас, в эту минуту, когда барич Гришка устраивает нам истерику, где-нибудь в Шанхае китаец-текстильщик, стоящий у станка двенадцать, а может быть и четырнадцать часов без отдыха, кует, копит, оттачивает свою правду, нашу правду, правду класса-бойца, правду, могущую послужить оружием борьбы да человеческое счастье, за раскрепощение человека, человеческой личности, о которой ты лепечешь задиристо, но без толку.
Это не чета твоей правдишке, которая стряпается наспех для собственного самоублаготворения, которая выискивается в своих потрохах как вошь в складках рубахи. Твоей правде грош цена в базарный день, и тебе не пропихнуть ее к нам ни в какие щели. Этот номер, товарищ, не пройдет. У нас не найдется такой щели, в которую тебе удалось бы протискаться со своей правдишкой. Мы стоим плотной стеной, хоть ты и пытался доказать, что между нами вот такие дыры, что комсомол это одно, а комсомолец это другое, что мы плохо печемся о своих комсомольцах, не знаем, сколько он пьет и ест и кого любит. Ересь, брат, чистая ересь. Скажи-ка, не я ли тебя, дьявола, сам отвозил в больницу вместе с отсекром, когда ты заболел? Ты говорил, что с Гневашевой никто слова не сказал о ее горестях, и тут ошибся. Говорили, брат, только ты этого не знаешь. Проглядел. А гражданская война? Кто бывал, те знают, как умирали коммунары и комсомольцы, как крепко стояли каждый за каждого и все за свое дело. Ересь, брат, порешь. Комсомольское и комсомольцы это одно. То, что во всех живет, живет и в каждом, и напрасно, брат, ты разливаешься о том, что мировые масштабы нам глаза застят, что за ними мы своих ребят не видим и их человеческих потребностей не разумеем. Твой кривой глаз опять сыграл с тобой плохую шутку. Не понял ты самого главного: не понял того, что в бурю даже камень, лежавший сто лет, может вдруг полететь как птица; что если буря уж очень сильна, так, гляди, и целый дом, который уж совсем не приспособлен к тому, чтобы двигаться, и тот может сорваться с места и помчаться вслед урагану.
Ты знаешь, какая буря пронеслась над нами, над всем миром. Она сорвала с места всё, что было неподвижно; она заставила думать того, кто раньше не думал. Тот, кто раньше глядел не дальше своего двора, стал глядеть на весь мир. Революция распахнула настежь широченные ворота в мир, и ты увидел сразу нею землю. Ты сразу, в один миг, автоматически стал человеком мирового масштаба. Человек невольно отрекся от своей маленькой мерки, невольно очистился, поднялся, стал выше ростом, крепче сердцем и головой. Этот подъем всего человеческого в человеке ты, гад ползучий, и поносишь, не понимая его сути.
Я тебе рассказывал, как мы, комсомольцы, понимаем любовь, и я тебе говорю: так же понимала любовь и Нинка Гневашева… Ты ставил это нам в упрек, ты ставил это нам в вину; возьми же глаза в руки да и смотри внимательнее, увидишь совсем не то, что хочешь нам навязать и выдать за наше. Главный ее разлад был какой? Она любила и так же несчастно, как ты, Гришка, ты это знаешь лучше всех. Но при этом она не хотела скатываться к светловскому способу любви, она не хотела поддаваться тому живоглотству, какому поддался ты. Она продолжала работать — ты запил горькую. Положение у вас одно было, а поступки разные. Почему? А вот я тебе скажу — почему. Потому что в ней было крепко заложено здоровое комсомольское самосознание, которое у тебя выскочило на первом ухабе. Ты хвалился пониманием человека, козырял и Нинкой, но опять-таки ты держал в руках фальшивые карты и понимал Нинку со своей колокольни, да и знал-то о ней далеко не всё.
А вся ее ошибка была в том, что она слишком уж прямо, слишком в лоб понимала свой долг, слишком строго судила свои ошибки, свои поступки. Вот откуда она пришла к мысли о самоубийстве. Она написала перед смертью записку как приговор над своими слабостями. А как ты пришел к своей попытке утопиться?