Джега хмурился, томился, а чем — сам толком понять не мог. Идет иной раз улицей в райком или в союз, а улица изогнется и, не понять как, выведет за город. Заметит, крепко выругается, кепку на глаза, и айда скорым маршем обратно.
— Нехорошо. Узелки распустил. Призываю к порядку, товарищ Курдаши.
Ночью, рассвирепев, работает через силу, пока не сморит сон.
А на утро опять то же. Точно забрался кто внутрь и ворошит крепко слежавшиеся годами пласты!
Пес его знает, что с человеком делается!
Однажды пряным вечером в конце улицы мелькнул тонкий девичий силуэт. Остановился Джега как вкопанный. Плюнул на мостовую. Сорвал ветку тополя, острую, липкую, поломал на кусочки, бросил.
— Чорт! Вот так история!
Назавтра окунулся в дневные хлопоты. Забыл о вчерашнем. Вечером случайно на Гришку Светлова налетел. Сперва ничего особенного не заметил, потом уловил в высокой качающейся гришкиной фигуре что-то необычное. Присмотрелся внимательнее и вдруг понял — пьян Гришка. Удивился — пьяным раньше его никогда не видал. Вместе с удивлением поднялось откуда-то из глубины мутное неприязненное чувство к Гришке. Быстро догнал его. Тронул за плечо.
— Стой-ка, Григорий!
Гришка оглянулся. Бледное лицо подернуто нахальством. Шапка на затылке.
— Чего тебе?
— Стой-ка! Пару слов тебе нужно сказать.
Остановился, раздумывая, Гришка, криво усмехнулся, потом медленно повернул за Джегой. Когда к дому подошли, Джега обернулся к Гришке. Взял его за лацкана пальто.
— Слушай, иди, брат, ты сейчас домой, выспись как следует. А на будущее время устраивайся так, чтобы не попадать на завод в пьяном виде. Это, брат, последнее дело, а для комсомольца и вовсе не к лицу.
Глухо падают слова Джеги, прямые, жесткие, негнущиеся, как и сам он.
Гришка побледнел, налился пьяной обидой, окрысился, выставив вперед неслушающуюся ногу.
— Ты… что же, жандармские функции на себя берешь. Ска-а-жите, пожалуйста…
Запнулся, прищурился, хотел сказать еще что-то обидное, и — не вышло. Жалко запрыгала нижняя губа. Разом осел Гришка, посерел, схватился руками за голову, как в припадке зубной боли, и, сев шумно на ступени крыльца, не то зарычал не то зубами выскрипел:
— Эх, Джега, Джега… и ты тоже. Скверно мне, понимаешь, скверно.
Не нашел Джега, что сказать Гришке. Стоя над ним сейчас, чувствовал он себя и его совершенно разными, стоящими как бы на противоположных концах длиннейшей прямой. Это разное, отличное от своего мироощущения, Джега чувствовал всякий раз, как встречался с Гришкой на работе, на собраниях или в толпе ребят, такой близкой и понятной ему комсомольской толпе. Чуял Джега в Гришке что-то чужое, отдельное, не мог он не видеть, как, делая одно и то же дело, что делают все комсомольцы, Гришка все же до конца не сливался с ними; выходило, что хоть он и в толпе, но в то же время ходит как бы вокруг толпы. На тонких, слегка подергивающихся губах Гришки всегда лежал какой-то ледок, а за сомкнутыми губами таился хищный и осторожный волчий оскал. Не любил Джега Гришки, хотя упрекнуть его ни в чем не мог: работу комсомольскую делал Гришка исправно и был грамотней и активней многих.
На минуту, налитый своей непонятной ему горькой тоской, стал Гришка вдруг как бы ближе Джеге, но лишь на минуту. Тотчас же снова пробежал в груди легкий холодок, и, не сказав ни слова, Джега медленно спустился по ступеням крыльца.
Проходя мимо окон, выходящих на улицу, неожиданно увидел в окне Юлочку, вычерченную за стеклом тонким мягким рисунком. Не видя его, смотрела она задумчиво на золотоперые весенние облака.
Постоял Джега минуту как приклепанный к тротуару, потом схватился и, покусывая губы, помчался полным ходом к клубу. Завклубом Пришвин в этот вечер немало дивился странной рассеянности Джеги и тому, что, всегда внимательный и требовательный, на этот раз Джега сидел на собрании безучастный и неподвижный. Впрочем, Пришвин, был, пожалуй, даже доволен этим, так как деловитость и щепетильность Джеги в работе всегда сильно стесняла немного ленивого и безалаберного завклуба. Все время, пока длилось собрание, Пришвин, украдкой поглядывая в джегин угол, ожидал перемен, но перемен не последовало.
Без перемен было и в последующие дни. Джега ходил хмурый, ушедший в себя.
А кругом весенняя дребезжащая неразбериха. После студеных и сладких ночей утренники были еще крепки и колючи, но к полудню солнышко уже припекало изрядно. Почки лопались и дышали сладкой одурью. Все вокруг наливалось крепким соком, брызгало молодым вином.
Джега с эти дни точно бешеницы дурманной нанюхался.
— Что за чертовщина! И раньше вёсны бывали двадцать четвертая ведь уже приходит, а такой жеребячьей истории еще не случалось.