В одно мгновение зияющий провал в его памяти был заполнен: он увидел все так ясно, как будто это происходило вчера, как будто это происходило минуту назад, перед тем как он вбежал в эту комнату, как будто это происходит сейчас.
Он увидел блестящий квадрат окна, залитый лунным светом, увидел человека, который подходит к окну. Он видит ясно этого человека. Этот человек без шапки. Вот он открывает незапертое окно, влезает в него. Он в комнате, он делает три шага вглубь и останавливается. Перед ним лежит женщина, вот точно так, как лежит Еленка. Рубашка стянута, грудь обнажена, и в груди торчит нож. Она неподвижна, она убита, уже убита до него. Он не плачет, он шатается как пьяный, он в самом деле пьян. Он, кажется, падает. А потом человек уходит. Он плохо понимает то, что он видал, а может быть он верно понял то, что он увидел, и потому ушел. Он бредет, шатаясь, по улице, освещенный серебристым мерцающим лунным светом. Он останавливается и подымает лицо вверх, навстречу серебряному холодному свету, — и он узнает это освещенное луной лицо. Это Гришка это он сам.
Все это промелькнуло в один миг, но этого времени было достаточно, чтобы Гришка успел сунуться в искрящийся, звенящий омут радости, снова вынырнуть оттуда и снова погрузиться к закричать на всю палату истерично и заливисто:
— Я не убил, я не убил!
Все обернулись. Кто-то бросил равнодушно:
— А, это Гришка полоумный из двенадцатой.
Не обернулся один розовощекий качающийся Заклепка. Он прислушался к Гришкиному воплю, почуя в нем что-то созвучное тому, что мучительна кричало в нем, и медленно тихо проговорил:
— Я убил, я убил Олёнку.
Гришка не слышал. Он опустился сперва на соседнюю койку и с минуту сидел, переживая свое новое рождение. Он избавился, наконец, от этого кошмара, толкающего его к безумию, он снова родился. Гришка встал с койки и, вытянувшись, крупным, уверенным шагом вышел из палаты. На ходу он медленно оглядывался; предметы вокруг него очертились четко и незнакомо. Он удивился, что раньше не замечал их. Окружающая пустота наливалась жизнью, и он улыбнулся полной сиделке, бежавшей в смятении вдоль по лазаретному коридору.
Но вдруг он остановился, застыв на полушаге, и стал посреди коридора как вкопанный. Столбняк его длился несколько минут, а потом он медленно двинулся вперед, напряженно хмуря лоб и шепча про себя: «Но эти прикосновения, эти воспоминания о прикосновениях к ней, к Нине!»
Лето отяжелело. Устало. Зной притупил его силы. Желтогривая, сухая, злая, зашуршала осень опавшей листвой по земле, заметалась по горбам и угорам. Оголила березы на бульваре, побросала в реку их зелено-желтые уборы. Злобная, бесстыдно-яростная набежала на базарную площадь, махнула, свистящим, пыльным подолом, полоснула пылью в глаза лотошницам, набила пыли в открытые рты сонных судаков и лещей в рыбном ряду и пошла трепать на мхи низкорослые елочки. Джеге скучно. К работе аппетита нет. Глядит в бурые вороха листьев за окном. Облазил глазами голые сучья на дальних садовых березах и тополях. Скука — откуда она? От этих ли оголенных тополей или от себя, из глубины, где всё обмякло, будто рыхлое и припухшее сердце разрослось и заняло всю грудную клетку?
А в то же время есть во всем этом что-то приятное. Сладкая отрыжка подымается изнутри. Ударяет эта муть в голову. Волнует. Колыхнет то печаль, то горячую радость, то раздумье смутное. Приносит это с собой Джега на работу, на собрания, в мастерские — оттуда, от Юлочки. Нежная и томная, вдохнула она в него эту смутную и сладостную неразбериху. Не может он выбросить Юлочку из головы. Уйдет от нее, а она все с ним, где бы он ни был, что бы он ни делал. Заставлял себя работать и часами работал как надо. Но маленькая заноза в груди все сидит и растет и часам к трем заполняет всю грудь. Тогда портфель в охапку и по улице, жадно глотающей быстрые шаги, — к дому, навстречу радостной улыбке и вскрику:
— Ты?.. Так рано? Вот молодец!
А сегодня скучно Джеге. Опустело все в груди. Осенним ветром вымело оттуда начисто все. Ни зерна не осталось. Даже нежности нет, и, кажись, так никогда с места не сдвинуться. Надо на собрание в райком итти, а он стоит и стоит, глядя в ветреную бурую даль.
В комнате никого. Суббота день банный — ребята из коллектива пораньше убираются.
Вдруг дверь распахнулась с треском. Петька с порога громыхнул:
— Здорово, граждане!
Дверь за собою закрыл.
— Эва, да граждан-то здесь и нету. Одна дубина на весь коллектив осталась.
Подошел к Джеге сзади, взял за плечи.
— Не смотрите долго вниз, дорогой товарищ: голова закружится, а без головы куда же вы годитесь?
Джега негромко отозвался:
— А что, если потеряешь голову?
— Ништо. Пойдешь и найдешь. Приставишь на место, и будет работать как новая. Айда в райком — ждут, поди.
Пошли сухими ветреными улицами. Пыль навстречу галопом серым. Поднял Джега воротник куртки, пряча в него закипевшую вдруг злобу на ветер, на пыль, на хмурое окружие. Петька рядом тряс головой и смеялся.