Поздно, совсем поздно, глядя на разбушевавшуюся непогодь за окном, слушая ветреное ворчанье в трубе, почувствовал тепло вокруг себя, как свое собственное тепло, отделенное от того, что билось в ветре и завывало там. И себя и Юлочку ощутил как что-то особое, отделенное от всего.
Повернулся от окна, окунулся в тепло комнатное, свое тепло, глубоко запустил руки в карманы и шагнул в комнату, где Юлочка заплетала на ночь светлые пряди волос.
А люди за окном, от которых отвернулся Джега, тоже спешили каждый к своему теплу. Они пробегали мимо освещенных окон, и чужой свет падал на их поднятые воротники. Один Степа, наперекор всем, шагал в этот вечер по холодным улицам, неся в себе тепло для всех. Наполнявшую его радость он готов был передать любому из встречных, и каждый огонек в окне был родным. Степа верил, что там, за стенами, живут и радуются люди такие же радостные, как он, Степа Печерский, идущий из родильного дома имени Антипова. Склонив голову и глядя на белую дорогу, он видел в то же время перед собой маленькое сморщенное личико Плехана и сияющее, какое-то необыкновенно чистое, лицо Женьки. Степа сдернул шапку и, подняв вверх лицо, посмотрел в далекую звездную синеву. Он знал, знал, что в это же время женькины глаза обращены туда же, и он не ошибался. Лежа на больничной койке, Женька закинула глаза в морозную синь за окном.
Кто расскажет, что в глазах у Женьки, что трепыхается ершом долотоперым в ее груди? Да она и сама пожалуй, рассказать не может. Знает только, что ни на одном собрании ни на одной конференции ничего похожего не переживала.
Плавала в думах Женька, как челнок в туманных, теплых водах, и были думы плавными и тихими, как ход челнока. Рассказывать об этих думах никому не хотелось, даже Степе — были они какие-то свои, для других не годились и значения для них не имели.
Одному только их рассказывала — маленькому своему. Его ждала с нетерпением каждые три часа. В этом году бродила по городу скарлатина, и держали ребяток от матерей отдельно, чтобы приходящие навещать не затащили заразы в хрупкие тельца новых людей. К матерям приносили детей только кормить. Черед каждые три часа открывалась дверь палаты, и сестра с серым комочком в руках появлялась на пороге. Женька ждала этого появления с нетерпением, которое не ослабевало на разу за все восемь дней ее пребывания в больнице. Часов у нее не было, но она знала, когда он должен прийти. Она чуяла его приближение по нарастающей тяжести грудей, по легкому покалыванию в глубине их. К его приходу вся она набухала бродившими в теле густыми соками, и, если он запаздывал, они бунтовали в ней, и ожидание становилось мучительным.
— Давай, давай скорей, — торопила она сестру с порога, и та подносила ей маленький серый пакет. Женька протягивала к нему руки с жадностью, но брала его потихоньку, с опаской. Был этот легкий груз странно труден рукам — боязно было брать его, поворачивать и еще боязней и радостней развертывать. Первым долгом Женька торопилась заглянуть в его личико. Она ловила его глазами еще на руках у сиделки и, не отрываясь, смотрела на него. Осматривала, изучала каждую морщинку, каждую розовую складку на этом смешном и обиженном личике, стараясь запомнить его, и запоминала так, как не запоминался ни один доклад. А потом, держа его у полной, набухшей груди, она поверяла ему свои думы, те думы, которых никто не знал и которые только он, маленький Плехан, мог понять.
Она чувствовала, что он берет их у нее вместе с тонкой струйкой молока, которая переливается из ее груди в его мягкий рот. И когда он, наконец, засыпал с припухлыми и полными молока и совсем юной крови губами, она знала — то, что она ему сегодня рассказала, он воспринял и не забудет. Она была уверена, что он отлично понимает все. Ел он как волчонок, жадно присасываясь, пошевеливая губами, и засыпал тут же, у теплой полной жизни груди. Женька любила в нем эту жадность; она сладко отдавалась где-то у нее в глубине.
— Хватай, хватай, Плехан, — говорила Женька, поводя по губам его твердым и выпуклым соском. — Хватай, паразит трудящихся масс.
И он хватал, цепко и жадно, и до краев наливался жизнью.
Все время они вели им одним понятную беседу. Они толковали о многом, очень о многом. В эти первые восемь дней Женька говорила ему столько, сколько не смогла сказать ему за всю последующую жизнь. Вместе они проглядели всю женькину недолгую жизнь, вспоминали о недавнем прошлом, а однажды целый вечер посвятили той, что была свидетельницей его зарождения в Лощинке, в пионерском лагере.
— Ты знаешь, Плеханка, ты ведь у пионерского костра зародился?
Он не знал. Он зевал, смешно разевая крошечный рот и причмокивая в конце зевка губками. А потом сочувственно вертел головенкой, когда мать тихо говорила:
— Дурёха, Нинка, дурёха бедная! Думала, что все знает. Слышь, Плеханка! Если бы она тебя знала!