Ведерников, насупившись, дергал вниз правую штанину. Кулаки Димы Александровича, которые он держал в стойке у самых зубов, точно собирался их съесть, были красные, живые, полнокровные. «А голову ты бы тоже запросто себе отрезал? — спросил Ведерников раздраженно. — И это?» — Ведерников с усмешкой указал глазами на низкую складку фланелевых штанов, где скрывались желтоватые пятна органического происхождения. «Это не-е! Девушки любят натуральное и погорячее, — самодовольно заявил Дима Александрович и плюхнулся рядом с Ведерниковым на обледенелую скамью. — Так ты, то есть вы, чего хотели перетереть? Насчет Каравая? Каравай, он неуважаемый вообще-то. Лично я его ни разу не херачил. Так, пацаны разминаются…»
Ведерников глубоко вздохнул, покосился наверх, пытаясь в разбегающихся рядах холодного, с общим белым отблеском, стекла найти свое окно — и не нашел. Нехотя он потащил из утробно нагретого кармана то, что давно там мусолил. Эту вкусную, широкую купюру в двести евро он, закрываясь спиной от нервной Лиды, все бившей рыльцем пылесоса в какой-то угол, утром вытянул из конверта, спрятанного, вместе с другими такими же, в комоде под бельем. Это был болезненный поступок: Ведерников словно вырвал страницу из непочатого календаря, относившегося к какому-то далекому будущему году — и тем нарушил ход вещей, травмировал все деньги, заботливо запеленутые в ветхую простынку. Но что он мог еще? Молча он протянул купюру конспиративно покосившемуся Диме Александровичу, надеясь, что Лида не такая зоркая, чтобы сверху разглядеть манипуляцию, подмену мужского поступка презренным эквивалентом. На счастье, стоило Диме Александровичу погладить деньги округлым жестом фокусника, и они моментально исчезли из глаз, так что и близкий наблюдатель ничего бы не рассмотрел.
После этого Дима Александрович расслабился, развалился еще вольготнее, отчего сделалось заметно, что мальчик полноват и что со временем молочно-нежный второй подбородок превратится в тугой воротник матерого жира, если юнец не сядет на диету. «С вами приятно иметь дело, — изрек он фразу из какого-то криминального фильма. — А только, если по-честному, я бы на вашем месте забил на Каравая. Чего вам урода воспитывать? Ладно, окей, пацаны его больше не тронут, а вам от чистого сердца мой бесплатный совет». С этими словами Дима Александрович всем колыхнувшимся телом оттолкнул себя от скамьи и пошел в сторону арки, на ходу застегивая трепещущий под ветром пузырь ветровки. Продрогший Ведерников тоже кое-как поднялся, преодолевая крен и кружение снега, голых ветвей.
«Ну что, как? — встретила его Лида, растрепанная, в одном тапке. — Ты им приказал, пригрозил?!» «Все, больше к Жене не будут приставать», — устало произнес Ведерников, а сам подумал: что же я такое творю?
Сожаление. Это едкое чувство было постоянным фоном существования Ведерникова, всякую скромную радость калеки оно прожигало насквозь.
Тот самый майский день, если сложить все время мысленного прохождения его рокового маршрута, длился суммарно уже года два или больше. Сколько этот день таил спасительных лазеек! Ведерников не уставал их исследовать. Он мог бы, например, не намахивать пешком от самого троллейбуса, а пересесть в метро, куда едва не спустился, но поддался очарованию новенькой зелени, мелких древесных листков, очень подробно вырезанных словно бы из яркой, чуть шершавой гофрированной бумаги. Если бы не эта эфемерная, готовая уже назавтра огрубеть зеленая дымка, Ведерников на момент опасности был бы уже дома, в спасительных стенах. Или, наоборот, он мог ну совершенно запросто задержаться по дороге, встретить кого-нибудь, потрепаться минут пятнадцать, а потом через плечо случайного зеваки глазеть со всеми на мутно-розовую звезду в лобовом стекле джипа, на разинувшего рот бородача, которого вяжет милиция.