Между прочим, Нога не получила ни от кого в коллективе ни малейшего сочувствия. На другой же день после несчастья она старательно, угловато, словно вырезая свою фамилию на дубовом директорском столе, написала заявление по собственному. Но это не избавило бедняжку от двух комиссий районо, одной рабочей, другой расширенной: как и представлялось Ноге заранее, все были против нее, все сидели президиумом за длинным, угрюмой красной скатертью обтянутым столом, поместив обвиняемую перед собой на отдельно торчавший стул, и обвиняемой чудилось, что ее сейчас положат на этот стол, как осетра, и начнут есть.
Также Ногу вызывал к себе милицейский следователь, добродушный коротышка с большой, лысой, как бы сахарной, головой и сладкими, словно слипающимися от сладости, глазами, состоявшими из шоколада и молока. Следователь, осторожно возясь локтями на своих бумагах, задавал Ноге как будто невинные вопросы, но каждое слово его попадало в ту чувствительную, воспаленную часть ее души, что не позволяла Ноге жить и дышать, как все люди. Впрочем, наказания Ноге так и не подобрали: на возбуждение дела не хватило состава, а волчий билет у нее и так, оказывается, имелся — был выписан пятью годами раньше за нанесение телесных повреждений средней тяжести бывшему ученику, ныне гражданину осужденному, отбывающему срок за разбойное нападение на ювелирный магазин. После разбирательства Нога исчезла из вида: одни говорили, что она завербовалась по контракту на Севера, другие утверждали, будто видели ее на рынке, в мерзлой палатке, где она, закусив рыхлую папиросу, торговала страшенными меховыми ботинками и тупыми пудовыми босоножками.
Так множилось число пострадавших за Женечку людей. Теперь получалось, что бывшая отличница Журавлева имеет на Женечку такие же права, что и Ведерников: пусть в меньшем объеме, но в том же роде. Ведерников, конечно, был главный Женечкин спаситель и кредитор, но далеко не единственный. Он подозревал, что даже не был у пацанчика первым: знал из разговоров, что Женечка в четырехлетнем возрасте тяжело переболел ветрянкой, и медсестричка, жившая по соседству, сердобольно, сверх всякой служебной нормы, ухаживала за ним, а потом свалилась сама, еще тяжелей. Ведерников иногда встречал во дворе небольшую, аккуратную, скоро ходившую женщину, с рыжеватой гладкой прической и чем-то профессиональным в той сноровке, с какой она застегивала сумку, натягивала на маленькие марлево-белые руки тесные перчатки. Круглое, свежее личико женщины было бы миловидно, если бы не темнели поверх ее естественных нежных веснушек грубые рытвины — да вдобавок левая бровь была совершенно разрушена и напоминала рваный плавник. Ведерников, конечно, не имел доказательств, что это и есть та самая медсестричка, но внутренний голос говорил ему, что это она, жертва.
Итак, медсестра, работяга со склада металлолома, Журавлева, учительница физкультуры, еще десятка полтора бройлерных недорослей обоих полов, в разное время попавших под горячую руку учителям в результате Женечкиных спектаклей на уроках. При этом Женечка не признавал перед пострадавшими никаких долгов. Он ничего этим людям не сделал. Он просто попадал в плохие ситуации, какие с каждым могут случиться и случаются хотя бы по разу, по два, а вот с Женечкой почему-то чаще. И тем ярче проявляется факт, что Женечка — ценен. Не благодаря каким-то особым достоинствам, достоинств никаких как раз и нет, если не считать «научных» изысканий, каменной воли прогнуть под себя законы механики и живой природы. Однако именно отсутствие достоинств, этих внешних, оспариваемых аргументов, утверждает Женечку в статусе человека как такового, человека в инфинитиве. Вот взять Ведерникова — он тоже, конечно, человеческое существо. Но Ведерникова угораздило родиться с особым даром: силовой сеткой, позволяющей и требующей быть в воздухе. Теперь, когда этот удивительный, солнечный орган превратился в спутанный комок, в электрического паразита, отвечающего судорогой на биение мухи в паутине, на трескучие разряды грозы, — теперь Ведерников сделался хуже, бесправнее Женечки. То же бывшая отличница Журавлева, имевшая способность собирать, подобно лупе, все свои слабые лучи в точку и прожигать насквозь любое препятствие, ныне расфокусированная, низведенная в ничтожество.