– Бюллетенить придется, – без смеха уже отвечал отец. Он досадовал на руку. – Весна вот уже, а тут – хрясь!..
А Петя с радостью думал: весна! Он видел цветенье черемух и водопады на лесных полянах, желтые цветы мать-и-мачехи на склонах оврага и птичьи гнезда в буйной траве, каникулы, мяч…
Отец знал: кончается барда для коровы. Ее осталось чуть на донышке треугольной шахтной вагонетки. Кончается уголь – его надо выписать, привезти на лошади, вывалить у ларя и лопатами – в ларь; Сане надо сапоги или калоши на валенки, а пальтишко еще хорошее, продюжит весну – сколько ее, весны-то той; поросенка на откорм купить – тоже надо, не последнюю зиму живем…
– Надо. Много чего надо. Ламповый приемник хотел взять, а какой теперь приемник после этого…
Лицо его омрачилось, и тут открылась дверь из предбанника. Голый Сыр всунул в помывочную лицо и крикнул:
– Никола, сюда! Быстро!..
– Разогнался… – буркнул отец, но встал и опрокинул полтазика воды на Петю и полтазика на себя.
– Пошли, Голован, не то чайна16
закроется… Видишь, не могут без Коли Шацких…– Быстро! – еще раз повторил Сыр, с головой, повязанной вафельным полотенцем. – Вора отымали! Ага!
Кружок мужиков в раздевалке расступился, разомкнулся, но гомону прибавилось при виде отца. Он был в поселке кем-то вроде мирового судьи. Отец и сын шли, прикрываясь тазиками, к центру круга, где на мокрой деревянной решетке для ног сидел мальчишка-фэзэушник с красными ушами. Ему их надрал Сыр. Сидел паря, ни на кого не глядя, одной рукой придерживал на коленках Петину новую рубаху, а пальцами другой – ковырял подножную решетку.
– Стыд-головушка! – говорила банщица. – А?! Вот, пока еще на решетке сидишь, а не за решеткой, проси прощенья!.. Скажи: простите меня, люди, мол, добрые! Больше никогда в жизни чужой блохи не трону! А?
– Простите меня, люди… – подняв со скукою брови, начал повторять было мальчишка, – …добрые… блохи… не трону…
Сыр замахнулся и сквозь стиснутые зубы выдавил решительно:
– Щ-щ-щ-эс… кэ-э-эк… сур-р-раз-зенок ты… с-с-с…
– Ну, к чему такое жеманство! – отвел его руку отец. – Я сам беспризорничал. А ну, парень, встань!
Тот встал, голова опущена. Публика притихла.
– Моя рубаха! – с обидой выговорил Петя. – Новая! Мама только сёдни…
– Уддуй! – сквозь стиснутые зубы произнес, нахмурясь, отец. – Рубух юму муло!
– Муло! – Петя крепко тер нос, перемыкая боль на боль, чтобы не зареветь. – Муло!
– Я вот тебе дам «муло»! Хлюндик! – нахмурился отец. – Одевайся, пошли: чайна через полчаса закрывается.
– Дак, Николай! – воскликнул Сыр. – Дак, это как жа? Рубаха-то чо? А твой-то – чо: без рубахи опосля бани, да?
– Глупости, – сказал отец. – Человек скоро полетит в космос, а ты со своей рубахой!
Сыр озадачился:
– Дак, это… Мне – чо? Не моя рубаха-то, дак, чо мне…
– Пошли в чайну, ребяты…
И все, кроме Пети, оделись в новые белые рубахи, которые только вчера завезли в орсовский магазин. А он надел отцовскую, до пят.
– Рубаха-то до пят, а девки торопят! – смеялась банщица. – Да, Петька? Вырастешь – на завод пойдешь?
– В ниситут!
Когда Петя дорос до ее величины, ему хватило веку увидеть, как заводы-мамонты встали и вымерли. Отчего-то стало жаль их домашний уют.
… А летом наши дома ставили на дезинфекцию, то есть морили в них клопов. И тогда народ-муравей весело и привычно ставил на улице печи и кочевал на жительство в стайки.
Родительница вора Шуры, чумазая грохотистка Лена Чалых жила в первом этаже того же дома, где угнездились и мои родители со чада. Так, героически, появился Шура, одетый в бостоновый костюм. Это был костюм, который хотелось потрогать. Он был сталистого колера, а сорочка под пиджаком желтая, как весенний цвет мать-и-мачехи. Сибирь не баловала детских глаз разноцветьем садов и яркостью одежд. Долго еще цветенье картофельных полей казалось мне райским цветеньем. И до седых волос доживший, я считаю, что ее цветение красиво. Но желтая рубашка Шуры, его красная, обветренная на лесоповалах ряшка и зелень заречного луга доселе напоминает мне любой светофор на перекрестке…
И я сказал Алеше, пряча аптечку в сумку:
– … Нет! Я, Алеша, не матерился, а хорошие книги читал… Над вымыслом слезами обливался…
– А все равно – нищий!