Понимал ли также Эдип, что Лай был его отцом, а Иокаста – матерью? Это, вероятно, не столь очевидно, хотя драма полна намеков, которым можно и должно было бы следовать. Чтобы утверждать, что он сын Полиба и Меропы, Эдип закрывает глаза на тот факт, что он отправился за советом к оракулу как раз потому, что сомневался в своем происхождении, и сомнения эти оракул никак не развеял. Пророчество еще продолжало звенеть в ушах Эдипа, когда он убил мужчину, по возрасту годящегося ему в отцы, и женился на женщине, по возрасту годящейся ему в матери. Он закрывает глаза, так же как Иокаста, на шрамы на своих ногах, которые называет клеймом, доставшимся ему с колыбели и давшим ему имя.
Еще более примечательно, как в ходе драмы и персонажей на сцене, и нас, зрителей, искусство драматурга заставляет закрыть глаза на истину, нам демонстрируемую. Так, уже через пять минут после начала действия Тиресий утверждает – совершенно недвусмысленно, – что Эдип и есть проклятый осквернитель Фив, что он живет в греховном союзе с той, кого любит, и что он не понимает, чей он сын. Тиресий говорит Эдипу, что он согрешил против себя самого, грешен будет при жизни и по смерти, и, наконец, что проклятие матери и отца вышвырнет его из города. Эдип отвергает эти слова как заговор с целью его дискредитации и реагирует оскорблениями и встречными обвинениями, но старейшины, едва услышав эти четкие формулировки от человека, которого они уважают лишь чуть меньше самого Аполлона, начинают песню о том, «ужаснейшим из дел кто руки обагрил», и вопрошают:
Они явно не хотят сделать должные выводы, не хотим и мы, зрители, наблюдающие за драмой. Мы знаем истину, но закрываем на нее глаза, идентифицируясь с персонажами на сцене.
Эдипу удается хранить свою вину в тайне, возможно, в некоторой степени и от себя, равно как и от других, и править Фивами, покуда не разражается второй мор, на этот раз обрушившийся на все, что способно производить потомство, и требующий раскрытия истины. До этого момента истина маскировалась, но теперь настало время эту маскировку разоблачить. Один удивительный театральный режиссер сформулировал это так:
«Дорогой мой, мне жаль это говорить, но до сегодняшнего дня никто не понимал, что «Эдип» посвящен не раскрытию истины, а ее сокрытию. Все с самого начала знают, кто такой Эдип, и все это скрывают. Просто какой-то „Уотергейт“. Это пронизывает всю историю человечества – все общества основаны на лжи» (Pilikian, 1974).
Однако, когда Эдип вынужден признать реальность и больше не может скрывать истину, он выказывает большое мужество. Ему приходится нелегко, и мы видим, как он колеблется и борется со своей нерешительностью, но от этого его заключительный подвиг оказывается еще более впечатляющим. Я покажу, что это движение к истине трагически обращается вспять в «Эдипе в Колоне», и таким экстравагантным воззрением на эту драму я снова обязан Филиппу Веллакотту. Полагаю, это обращение вспять на самом деле начинается еще в первой драме, когда Эдип ослепляет себя. Прежде, чем начать обсуждать предложенное Веллакоттом прочтение «Эдипа в Колоне», я снова обращусь к кульминации «Царя Эдипа». Мне кажется, что здесь Софокл признает, что истина, когда она полностью раскрыта, слишком ужасна и невыносима, поэтому, калеча себя, Эдип уже бежит от нее.
Самоослепление Эдипа
Драма приближается к своей кульминации, и Иокаста, наконец-то признавшая истину, выбегает из дворца, оставляя Эдипа допрашивать пастуха, который в итоге рассказывает все, как было. Теперь Эдип, ранее выказывавший такую нерешительность в поиске истины, принимает ее с большим мужеством, без всяких уклонений или оправданий. Он лишь восклицает:
С этими словами он направляется во дворец вслед за Иокастой, и, хотя он столкнулся с сокрушительной виной, в данный момент он полностью ее признает и, кажется, способен вынести. Мы же остаемся ждать снаружи вместе с хором старейшин, пока не появляется домочадец, и мы наконец слышим рассказ о том, что случилось. Сразу становится понятно, что произошли глубокие перемены и атмосфера страдания и боли уступает место ужасу. Вот что говорит домочадец: