Утром можно было осмотреться. Море волновалось умеренно, вид корабля был необычен. Во всяких одеяниях и позах люди ютились между груд тюков и ящиков. Прохлада ночи, проведенной на палубе, давала себя чувствовать. Кутались и жались. Остальная масса людей была набита в трюмах. Мой трюм был самый многолюдный, вместивший около 900 человек. Это был громадный трехэтажный колодезь с вертикальной пожарной лестницей для спуска. Верхние два яруса железного колодца были густо застроены деревянными клетками с койками. В этом лабиринте, уже днем окутанном мраком, ночью были непроходимые дебри, в которых пробираться к больным было мукой. На этих трехъярусных кроватях по двое на одной постели и в проходах между койками сплошь лежали люди, как думали вначале, больные и раненые. Каждый хотел получить только кусочек места. Сзади ведь была смерть. Ночью трюм не освещался. В непроглядной тьме этого колоссального логовища кое-где мрачно мерцали огоньки самодельных ночников или пламя кем-нибудь случайно вывезенной свечи. Когда я явился в трюм, где носил звонкий титул старшего врача, все места были уже заняты, и хотя моя работа была бешеная, а остальные были только пассажирами, по-демократическому режиму места мне не полагалось. Нужно ли говорить, что никакого вознаграждения врач теперь не получал. Мы втроем с братом и доктором Л. обосновались на маленькой площадке-балкончике на своих вещах. Лежали по очереди, ибо места не хватало. Лес коек с людьми, на них медленно копошившимися, издавал зловоние. Всюду носились демократические плевки и звонко раздавалась матерная ругань. Брюхо корабля глухо рокотало человеческими голосами. Но в этом рокоте слышались лишь мрачные аккорды и дикие рулады то хохота, то злобных пререканий.
Работал я как вол, но никакой доброты и любви к ближнему у меня не было, и видел я только злобу больных. Мелодии любви были чужды этому отделению Дантова ада. Слышался только мрачный стон людских страданий. Как дикий зверь, забравшийся в берлогу, каждый, оскалив зубы, смотрел на своего соседа и парировал его удары. Спуск в верхний и средний этажи трюма был темный, крутой и неудобный. Там в очередь теснились, пропуская друг друга. Происходили скандалы, ссоры, даже драки - всего я насмотрелся в эти дни. Гуманного языка не понимали. Так озверели люди от страданий и отчаяния.
А темной ночью, когда больному или лентяю приходилось взбираться на палубу для отправления своих естественных потребностей, -тоже в очередь, выполняя почти акробатические упражнения, - вопрос решался просто: присядет тут же под лестницей и наложит кучу. А люди, ступая в эти прелести, разносили их по телам спящих. Но ко всему приспособляется человек.
Глядя на этот вертеп, меня брал ужас. Что можно было сделать? И только привычная дрессировка врача заставляла меня лазить по лестнице, ползать по перекладинам деревянных клеток и подавать помощь этим отверженцам, в которые превратился когда-то бывший героем солдат русской Императорской армии.
Велено было закончить составление списков до прибытия в Босфор. Не хотите ли, на 900 человек при одном враче и двух фельдшерах!
В первые часы путешествия люди еще сдерживались. Но затем в этом коллективе проявлялись необузданные порывы толпы. Однообразная масса, лишенная человеческого духа.
Однажды я стоял у перил верхнего трюма, когда на дне колодца возникла суета. Послышался легкий взрыв, и сверкнуло пламя. Я окликнул: «Что случилось?» - и получил в ответ, что белые товарищи, забавляясь, разрядили патрон и зажгли порох. Я властно крикнул, что я приказываю немедленно прекратить эти безобразия. На что в ответ услышал из дебрей трюма насмешливый голос: «Ишь, старый дурак, еще и приказывает!»
Нужно ли говорить, что в этой реплике я почувствовал почти оправдание моей сдержанной ненависти к этой полузвериной массе. Если утеряна дисциплина, человек превращается в скота, а такого зверя я не люблю. Я не оправдывал себя, ибо вовсе не был в это время обуян христианским смирением и любовью к человечеству, как когда-то это приписывали мне. Но тогда это была великая Императорская Россия, а теперь это были ее последние остатки в форме опустившихся и почти озверевших людей.
Первый день терпели без пищи и без горячего. На второй день роптали, на третий день требовали и ругались. Не хватало консервов, а главное - воды!
Забылась смерть сзади, и вместо радости бытия вследствие избавления от смерти люди ожесточались, Царь Голод вступал в свои ужасные права.
Ночью перед подходом к Константинополю в моем трюме умер человек. Когда его, завернутого в саван, поднимали на веревке, в трюме шутили и издевались над смертью. Утром его хоронили, и вся битком набитая палуба с любопытством наблюдала невиданный обряд. Некоторые затихали, как бы предвидя и свое близкое будущее. Морская пучина поглотила тело человека, и никто никогда не узнает, кто он был. А много лет спустя, где-нибудь в уголках бывшей России, ветхая старушка будет вспоминать о своем без вести пропавшем во время Гражданской войны сыне.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное