– О тайна возрождающего брака – брака небесного царя и фиванской царевны. Грянула молния – в огне брачный терем. Испепелил он смертную плоть матери – не тужите, люди! Уцелел божественный плод, возвращен нам наш спаситель, сын Семелы, второй и вечный Дионис.
– Возвращен наш спаситель! Эвоэ, Дионис!
– Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей.
О люди! О кровь от крови Титанов! И вы не знали, что два естества враждуют в оболочке ваших тел? От Титанов все разъединяющее, все обособлющее. От них рождения и смерти, от них томительный круг бытия. Но и Дионис в вас, в вас распыленные части первозданного искупителя. Он жаждет воссоединиться из распыления в ту прежнюю, единую, великую суть.
Слышите вы, люди, этот зов? Я его слышу! Это – зов второго Диониса, сына фиванской царевны, наследника сердца первозданного искупителя. Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Соединяйтесь из распыления и друг с другом, и со мной, воссоздадим единую суть первозданного Диониса. Тогда будет разорван томительный круг рождений и смертей, тогда наступит вечное блаженство неразделенного бытия.
Соборуйтесь, соборуйтесь, люди! Вкусите блаженство слиянного, внетелесного бытия! Дионис вас зовет в свои таинства, он даст вам предвкусить в ночи восторгов блаженство новой вечной сути, ожидающее души посвященных за пределами смерти.
Пророк умолк. Молчала и толпа, очарованная его песнью; но молчание это продолжалось недолго. Загудели тимпаны, зазвенели кимвалы. «В хороводы! В хороводы!» – и гора затряслась от безумной пляски. Замелькали перед взором юноши белые руки, замелькали румяные, разгоревшиеся лица: вакханты, вакханки – особенно вакханки. И эти руки он дружелюбно пожимал, и эти лица ему приветливо улыбались – все составляли как бы одну семью братьев и сестер. Слышались и речи; он их не понимал, но и речи были приветливые, радостные.
Впрочем, и не хотелось понимать; главное – это пляска, восторженная, исступленная пляска. Он не чувствовал ног своих: всем своим естеством он отдавался этому безумящему, все сокрушающему вихрю пляски. Он и наслаждался, и ждал еще больших наслаждений – ждал чудес слиянного, внетелесного бытия.
И вдруг – резкие, враждебные крики. Что это? Понять нельзя было; но что-то чужое вторглось, разрушило единое восторженное настроение. А, вот они: толпа поселян, вооруженных бичами и палицами; они врезались в толпу вакханок, хватают их. Те отбиваются, вырываются. Впереди нападающих какой-то великан с огромными, уже седеющими усами. Это его, конечно, зовут: «Адосф! Адосф!»
Адосф! При этом имени что-то поднимается из самых затаенных недр души нашего юноши, что-то страшное, багровое. Он смотрит на него: кто перед ним? Фракийский поселянин? Нет! О, теперь он уже сам чувствует, хотя и не отдает себе отчета, в этих оргиях Диониса все кажется исступленному огромным. Это Титан! Титан! А, это ты посягнул на царственного младенца? Месть! Месть! Месть за Диониса! Что это с ним? О да, он теперь понимает: из всех страстей жажда мести – самая страшная.
Адосф! Адосф! Вот он, Титан: подбегает, поднимает палицу. Еще мгновение – и ее тяжелый, обитый железом наконечник размозжит ему голову. Но юноша не ждет. Одно мгновение – и вырванная у великана палица летит далеко в чащу леса; одно мгновение – и он сам падает навзничь; одно мгновение – и грозная голова усача, крутясь и брызгая кровью вокруг себя, глухо ударяется о соседнюю скалу…
Поселяне бегут, вакханты и вакханки за ними. Эвоэ! Эвоэ! И опять тимпаны, опять кимвалы. Юноша побежал было и сам, но ноги отказываются служить. Он чувствует внезапное утомление – и чувствует еще нечто, нечто гложущее, сверлящее, мучительное. Он падает на землю, плачет.
Эвоэ! Эвоэ! Эти звуки еще слышит он издали; они замирают в ночном воздухе. И ветра более нет, нет зверей, нет птиц, все молчит. Молчит? Нет: тут же над ним какая-то песня раздается. Песня соловья. Такая жалобная, раздирающая. Пой, пташка, пой, родная! Ах, понять бы только, что ты мне хочешь сказать!
В следующую ночь – то же. Никто не сговаривался, никто не распоряжался; но это был настоящий поход. Исступленная дружина сбежала с Пангея в долину, переплыла через Стримон, направилась по равнинам Македонии к голубым пиерийским горам. Кое-кто отставал, кое-кто возвращался, зато приставали другие поселяне, а больше поселянки деревень, через которые лежал путь исступленных. Вихрем мчались они через них; кто не успевал спрятаться, тот был увлечен. Жены бросали мужей, матери – детей; «В горы! В горы!» – нельзя было сопротивляться этому зову.