Он проснулся с именем Метионы на устах. «Расскажи мне про Метиону», – попросил он Прокну. Она удивилась; тогда он ей сказал про свой сон. «Про Метиону, – сказала она, – я знаю только то, что ей нынче вместе с Креусой предстоит быть кошеносицей на празднике Паллады и что люди много спорят, которая из них красивее. Но отец ее Метион причиняет твоему отцу много забот и горя; он – во главе недовольных и открыто говорит, что после смерти царя престол должен перейти к нему и к его сыновьям».
Отрок безучастно выслушал последние слова Прокны и только про себя повторил: «Метиона». Теперь вся сладость его мечтаний и чаяний сосредоточилась для него в этом имени; он вдыхал его вместе с душистой влагой южного ветра. Но это было только имя, никакого определенного представления он с ним не соединял. Правда, он не раз спрашивал себя, как выглядит эта Метиона; он попробовал было ответить себе: «Так же, как и моя няня», – но тотчас с возмущением отверг эту мысль. Нет, он только чувствовал Метиону, но не представлял себе ее.
Он начертал ее имя на коре развесистого дуба – Прокна научила его писать, показав ему буквы на аттической амфоре с маслинами, похищенной Гипом из хозяйства Адосфа. Это имя он украсил цветами и возлиял ему овечьим молоком в дни новолуния.
И самую томную, самую сладкую из песен Прокны он прозвал «песнью о Метионе». Она ему часто пела ее, и он задумчиво смотрел вдаль, вдыхая теплую, душистую влагу южного ветра.
Так прошло еще три года. Отрок стал юношей.
И опять запахло весной. Прокна, прилетев из далеких стран, запела над своим питомцем свою обычную приветственную песню, но ей не удалось разбудить его. Это был какой-то особенный, сковывающий сон, грудь его бурно вздымалась – знать, видения, одно другого беспокойнее, беспрестанно чередовались перед очами его души.
Ночью он проснулся сам.
Какая-то странная жизнь кипела по всей горе. Ветер со свистом мчался по роще, повсюду ломая сухие, а иногда и живые ветви. Волки, спугнутые со своих логовищ, то и дело выбегали из чащи, ночные птицы, забыв об охоте, летали туда и сюда.
Все они, видимо, были одержимы одним и тем же чувством – все чего-то искали – и вдруг, точно найдя искомое, все помчались по направлению ветра в гору. Юноша, движимый тем же чувством, побежал вместе с ними. Вскоре он понял, почему он бежит именно туда: через свист ветра стал пробиваться звон лиры. Было что-то неудержимо зовущее в этих звуках: раз их услышав, нельзя уже было ни о чем другом думать, ничего другого чувствовать. Чем дальше, тем численнее становилась толпа: все звери Пангея покрывали землю, все птицы осеняли ее, затемняя свет молодой луны. В гору, в гору! Все в гору! Что это? Даже деревья не могут устоять – даже они как будто сорвались со своих корней и неслышно скользят по зеленому ковру. Вот уже верхняя поляна; сколько тут народу! Всякого народу – мужчины, женщины, у кого в руках дымящийся факел, у кого – кедровая ветвь с шишкой в виде наконечника. А там, на скале, стоит волшебник с лирой в руке. Вот он запел; тут уж и о лире забудешь…
– Внимайте все! Просвещайся, народ! Далеко от нас те, чья душа мертва, чье сердце не бьется при звуках моей лиры. Пусть уходят отсель: не спасенье, а смерть обретут они в песне моей.
Плач раздался в толпе; сотня-другая мужчин и женщин отделилась от нее и с поникшей головой пошла под гору. Но юноша остался: он чувствовал, его сердце радостно трепетало в ожидании грядущих чудес.
– Внимайте все! Смысл жизни вашей услышите в песне моей. Видите вы его? Я его вижу. О тайна искупительного брака – брака небесного царя и царицы подземного мира. Видите вы его? Я вижу – отрока-искусителя, красу над красами, первозданного Диониса.
– Видим, видим! – ответила толпа. – Благо ему! Эвоэ, Дионис!
– Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Ты примешь мир, оскверненный насильем отца и предков, и в твоих руках он возродится в чистоте и правде, и все возродится вместе с ним.
– Гряди, прекрасный! Гряди, непорочный! Эвоэ, Дионис!
– Видите вы их? Я их вижу. О злоба затаенной мести! Для того ли, Титаны, с вас сняли оковы, чтобы вы подняли свои кровавые руки на него, прекрасного, на него, непорочного? Горе! Горе! Медь у них в руках, но не мечи, не копья – медь гладкая, медь блестящая. Не кровь она точит, а образ, образ высасывает у него, прекрасного, у него, непорочного. Не цел он более, первозданный Дионис; в двенадцати образах преломилась его сила. Беги, мой возлюбленный! Воссоединись, чтобы, воссоединенный, и нас возродить!
– Горе! Горе! Беги, беги, первозданный Дионис!
– Видите вы его? Я более его не вижу. Он растерзан, поглощен, двенадцатью телами поглощена его плоть. Нет более искупителя, нет возродителя – Титаны поглотили первозданного Диониса!
– Горе! Горе! Нет искупителя, Нет возродителя!
– Видите? Я вижу! Что-то красное лежит, трепещет – это последняя надежда на возрождение, это сердце первозданного Диониса. Спаси его, Паллада! Отнеси его своему небесному отцу: пусть он обратно примет в себя то, что выделил тогда.
– Спаси, Паллада! Спаси Диониса!