Наутро тихо плакала мама, приезжал врач, был участковый, за ним – похоронный агент и перевозка, забравшая тело отца. На взгляд сына, мертвый отец выглядел лучше живого – по крайней мере, смерть стерла с его лица брюзгливое выражение недовольства и раздражения, с которым он прожил чуть ли не всю жизнь. Карандин где-то читал, что в последнюю минуту перед человеком проносится вся его жизнь, и, может быть, с того момента, когда Володя вколол отцу смертельный яд, и до того мига, когда отцовское дыхание прекратилось и сердце перестало биться, – в эти считаные секунды ускользающей жизни отец понял свою вину и попросил у сына прощения. Эта мысль успокаивала, и его на время покидало томящее сердце тяжкое, как чугунная плита, чувство вины. Было бы, наверное, еще легче, если бы он мог открыться кому-нибудь, рассказать все как было и шепнуть, а знаешь, так получилось, я отца убил. Нет, не своими руками, убийц я нанял, но ведь это все равно, не так ли? И дверь им открыл в середине ночи, и указал комнату, в которой спал отец. Они вошли и убили. Но можно было признаваться в каких угодно преступлениях – в краже бумажника, например, в ограблении, в обольщении девочки тринадцати лет, бес попутал, но ведь ты знаешь, какие они сейчас, в пьяной драке с членовредительством – право, можно было сознаться во всем, а о драке кто-нибудь мог бы даже одобрительно отозваться, ну, ты, старик, молодец, держишь порох сухим, – только не в этом. К тому же незачем обманывать себя. Не простит. Подобный ему человек никогда и никому не прощает. Страшные проклятья будет он слать с того света; будет приходить во сне и говорить скрипучим своим голосом, радуйся, сатанинское отродье, за твои деньги меня убили. Карандин озлобился. А как ты со мной обращался всю жизнь, не помнишь? При живом отце не было у меня отца. Ты меня в зоопарк хоть сводил? Или, может быть, в кино мы с тобой были? В театре? Может быть, мы на море съездили – ты, мама и я? У тебя деньги вместо сердца. Боком тебе вышла твоя жадность. Из-за денег отца убил, отвечает отец. Иуда ты, вот кто. Не будет тебе прощения. И не надо, бормочет Карандин, хотя мысль об отцовском проклятии временами повергала его в ужас. Проживу как-нибудь. Деньги твои найду. А ты найди, смеется отец, щеки его трясутся, а маленькие глазки глядят на сына с торжествующей насмешкой. И Карандин искал. В комнате отца он остановился на пороге, прикрыл за собой дверь и осмотрелся. На диване, где спал отец, постель была не убрана, и большая подушка еще хранила след от его головы. На подоконнике горшок с пышной геранью с темнозеленой листвой и яркими оранжевыми цветами. Письменный стол с одной тумбой, перекидным календарем и лампой с абажуром из зеленого стекла. Большой трехстворчатый шкаф, на шкафу два чемодана, один старый, с облезшими углами, другой новый, перехваченный ремнями. На обоих замки. В них. У него пересохло во рту. Сколько там? Тысяч сто зелени. Какие сто. От денег, которыми он ворочал, ему наверняка полагался процент. Пол-лимона в этих чемоданах, не меньше. Карандин почти забыл об отце, о совершившемся прошедшей ночью в этой комнате убийстве, и даже все время возникавшая пред ним картина, которая представляла ему навалившегося на отца спутника Володи и самого Володю, вкалывающего в предплечье отца смертельный яд, – и та покрывалась туманом, таяла и исчезала. Холодом, как из погреба, веяла мысль о следе от укола. Гнал ее. Не найдут. Даже искать не будут. Старый человек отправился в баню, перегрузил сердце, и среди ночи случилось. Тромб оторвался, или инфаркт, или мгновенный и страшный инсульт разнес ему мозги. Во всяком случае, во сне; не страдал, не мучился, мирно ушел, Царство Небесное. Сережа! Мама звала. У нее верхнее давление было двести и нижнее сто десять. Приняла коринфар и валокордин, запах которого слышен был во всей квартире. Лежала, смотрела в потолок и шевелила сухими губами. Наверное, молилась. Когда он вошел, она взглянула на него скорбными глазами. Как же это он… Лавруша. Никогда не жаловался. В последний раз у врача полгода назад. Зуб вырвал. Баня проклятая. Сколько раз ему говорила, уж если не можешь без нее, не лезь наверх, сиди где-нибудь внизу. Он разве послушается. Упрямый был Лавруша. Сережа, вдруг сказала она, а ночью к нам никто не приходил? Сегодня? Ночью? – переспросил он, чувствуя, как слабеют ноги. Я на кухню выходил… напиться… два часа было. Ну да, ты еще проснулась. Нет, никого. Да? – молвила она с надеждой. А то мне все кажется, чужие люди были в доме у нас. Он заставил себя улыбнуться. Какие люди, мама, ведь у нас кроме замка еще и цепочка. Как они войдут? Да, вздохнула она, цепочка. Я забыла. Но они хитрые. Он спросил: кто? Эти люди, сказала она. Возьмут клещи и перекусят. Будет тебе, сказал Карандин. Встанешь, посмотришь – цепочка целехонька. Так у меня неспокойно на душе, пожаловалась она. Лаврушу жалко. И какое-то чувство… не могу тебе сказать… ведь он не хотел умирать. Кто же хочет, сухо промолвил он. И я не хочу. И ты не хочешь. Ему еще срок не пришел, вот что, сказала она, несмело взглядывая на сына. И Лавруша это знал, и я, – она помолчала и выдохнула, – знала. Ты из этой комнаты, сказал он, в другую можешь перебраться. В Лаврушину? – спросила она. Карандин кивнул. Да. Там тихо. Сделаем ремонт и справим твое новоселье. Она шепнула: к нему ближе, но он сделал вид, что не расслышал. Лежи, не вставай, сказал он. Я пока ту комнату разберу. Лаврушину, с горьким чувством