В ночь выпал снежок, и когда Иван Петрович ехал еще в церковь, снег не сошел, но был мягок; теперь же, хотя солнца всё не было, снег уж весь съело сыростью, и по большой дороге, по которой надо было ехать три версты до поворота в Чирикова, только по прошлогодней травке, параллельно росшей по проезженным колеям, белел снежок; по черной же дороге лошади шлепали по липкой грязи. Но добрым, своего завода, кормленным, крупным лошадям нипочем было влачить коляску, и она точно сама катилась и по травке, где оставляла черные следы, и по грязи, нисколько не задерживаясь. Иван Петрович приятно думал; он думал о доме, о жене и дочери. «Маша встретит на крыльце и с восторгом. Она будет видеть во мне такую святость. Странная, милая девочка; только очень уж она всё к сердцу принимает. И роль важности и знания всего того, что делается на этом свете, которую я должен играть перед нею, уже очень становится для меня серьезна и смешна. Если бы она знала, что я ее боюсь — подумал улыбаясь он. — Ну, Като (жена) нынче, верно, будет в духе, нарочно будет в духе, и день будет хороший. Не так, как на прошлой неделе из-за Прошкинских талек. Удивительное существо. И как я боюсь ее… Ну, что ж делать, она сама не рада». И он вспомнил знаменитый анекдот о теленке: как помещик, поссорившись с женою, сел у окна и увидал скачущего теленка: «женил бы тебя!» сказал помещик; и опять улыбнулся, по своей привычке всякое затруднение, недоразумение разрешая шуткою, большею частью относившеюся к нему самому.
На третьей версте, у часовни, форейтор взял влево на проселок, и кучер крикнул на него за то, что так круто поворотил, что коренных толкнуло дышлом; и коляска покатилась почти всю дорогу под гору. Не доезжая дома, форейтор оглянулся на кучера и что-то указал, кучер оглянулся на лакея и указал. И все они поглядывали в одну сторону.
— Что вы смотрите? — спросил Иван Петрович.
— Гуси, — сказал Михайло.
— Где?
Как ни щурился, он ничего не видел.
— Да вот они. Вон лес, а там тучка, так в промежку извольте смотреть.
Иван Петрович ничего не видел.
— Да уж пора. Нынче, как бишь… неделю не доездят до Благовещения.
— Так точно.
— Ну, пошел!
У ложка Мишка слез с запяток и ощупал дорогу, опять влез, и коляска благополучно въехала на плотину пруда в саду, поднялась по аллее, проехала погреб, прачешную, с которой капала вода по всем швам и ловко подкатила и стала у крыльца. Со двора только что отъезжала бричка Чернышевых. Из дома тотчас же выскочили люди: мрачный старик Данилыч с бакенбардами, Николай, брат Михайлы, и мальчик Павлушка, и за ними девочка с черными большими глазами и красными, голыми выше локтя, руками и такою же голой шеей.
— Марья Ивановна, Марья Ивановна! Куда вы? Вот мамашу обеспокоите. Успеете… — говорил сзади голос толстой Катерины.
Но девочка не слушала и, как ожидал отец, схватила его за руку и, глядя на него особенным взглядом:
— Ну, что, причастился, папенька? — точно со страхом спросила она.
— Причастился. Ты точно боялась, что я такой грешник, что мне не дадут причастия.
Девочка, видимо, огорчилась шуткой отца в такую торжественную минуту. Она вздохнула и, идя за ним, держала его руку и целовала.
— Кто это приехал?
— Это молодой Чернышев. Он в гостиной.
— Маменька встала? Что она?
— Маменьке нынче лучше. Она сейчас выйдет.
В проходной комнате Ивана Петровича встретили няня Евпраксея, приказчик Андрей Иль[ич] и землемер, живший, чтобы отвести землю. Все поздравляли Ивана Петровича. В гостиной сидели Луиза Карловна Тругони, десять лет друг дома, гувернантка-эмигрантка, и молодой человек, 16 лет, Чернышев с гувернёром-французом.