Натан проявлял недюжинные способности к математике и знал четыре языка: немецкий, английский, французский и иврит. С каких это пор, возмущался я, иврит считается языком? Ладно, пусть не считается, отвечала она, но три – тоже неплохо, особенно если человек на них грамотно пишет, бегло говорит и свободно читает; большинство не способно и на это, согласись. Я не соглашался. Меня так и подмывало высказаться: еврей вообще недостоин говорить по-немецки, это следует запретить, но я не мог бросить оскорбление в его адрес, не оскорбив заодно и ее; такая ситуация возникала не раз.
Спортом Натан не занимался и все свободное время отдавал чтению книг по истории, философии и математической теории. Я не верил своим ушам: мыслимое ли дело – увлечься таким занудой? Она могла рассказывать о нем часами, в ее черных глазах вспыхивали огоньки, грудь вздымалась, на лице проступала влага. Откинув назад копну густых волос, поджав под себя короткие девчачьи ноги и только меняя их положение, она сидела на коврике; ступни с высоким подъемом казались насильно втиснутыми в невидимые стеклянные туфли. Стоило мне задать любой пустяковый вопрос об этом Натане (в основном для того, чтобы обозначить собственное превосходство) – что он думает по такому-то и такому-то поводу, как делает то-то и то-то, – ее уже было не остановить. Порой она закрывала глаза и склоняла голову набок, словно воображая, что сейчас он ее поцелует. Каждое упоминание его имени вызывало у меня раздражение, и не в последнюю очередь потому, что прямо перед ней находился чистокровный ариец, которого она отказывается замечать! При этом я не имел на нее никаких видов и не опускался до ревности.
Однажды (намного позже того, как я узнал, что его любимый цвет – синий, поскольку это самый короткий луч цветового спектра и самый изогнутый, способный глубже других проникать и в море, и в небо, отчего море и небо становятся синими; и что его любимое слово «серендипность» и он частенько без всякой видимой причины нашептывал его ей в ухо; и что они созданы друг для друга, как стало ясно с момента их первой встречи, когда он держал в руках
И вот ведь какая странность. Из-за того, что при ней оказалась его фотография, хранимая в моем доме, в этом тайнике, у меня возникло ощущение предательства! Моя злость, убеждал я себя, была вызвана тем, что в этих стенах мне, так сказать, навязался еще один незваный еврейский гость. Она с гордостью показала мне своего мышонка-жениха с грязно-блондинистыми волосами и в уродских массивных очках. Если эти линзы увеличивали мелкий шрифт, то тем более они увеличивали его зенки – до размера бильярдных шаров! Мыслимо ли, чтобы у такого пучеглазого был такой отсутствующий вид? Да этот тип оказался еще страшней меня! И впрямь евреи тяготеют к уродству, это точно! У меня вертелось на языке, что я бы ни за что на свете не поменялся с ним внешностью. И конечно, злость вызывало еще то, что она превозносит этого жалкого хилятика.
– До чего же симпатичный, да? Правда симпатичный? – не унималась она. – После войны мы поженимся. Этот добрый, эрудированный человек станет моим мужем.
У меня на глазах она любовно поглаживала контуры этой карликовой скудоумной головы. По не вполне ясным для меня причинам я не хотел и не приближал окончания войны. Но так продолжалось недолго.