Мать ждала меня, уткнувшись носом в окно; не успел я войти во двор, как она бросилась мне навстречу и крепко обняла. Истекший год не прошел для нее бесследно: каштановые волосы прядь за прядью отвоевывала седина, губы растрескались, под глазами пролегли темные круги, придававшие ей обреченный вид. Пока мы стояли обнявшись, я опустил подбородок ей на макушку и уперся взглядом в затуманенное дыханием оконное стекло; все невысказанное отходило – медленно, но верно – на второй план.
Передо мной встал вопрос: не признаться ли прямо сейчас, что я все вызнал про Эльзу? Вообще говоря, сама Эльза была против – считала, мать будет терзаться от страха за меня, притом что ей и без того хватало тревог. Я, с одной стороны, не сомневался, что муттер в случае чего возьмет на себя всю ответственность за укрывательство, но боялся, как бы она, узнав о моем открытии, не переправила Эльзу куда-нибудь подальше от меня. А с другой стороны, разговор начистоту мог ослабить напряженность, что, вероятно, позволило бы мне видеться с Эльзой почаще. Я не находил себе места, когда днями напролет мог лишь на ходу поскрести по фанерной стенке или просунуть под щит нацарапанную детским почерком записку с нашими традиционными приветствиями: «Ну здравствуй», «Добрый день», «Жива, пленница?» Эти бумажки она тут же прятала, чтобы при случае вернуть мне, пока их не нашла моя мать.
Наутро я вскочил чуть свет с благими намерениями, но непредвиденные обстоятельства удержали меня от разговора с матерью. Заслышав мои шаги, Пиммихен пробормотала, что ей нездоровится. Я думал, она просто хочет, чтобы ей, как некогда делал Пимбо, подали завтрак в постель, вошел и, раздернув шторы, заметил у нее в глазах огонек, подтверждавший мою правоту. Для нашего дома эта осенняя пора оказалась хуже зимы, потому как мы еще не загружали в печки уголь, а в воздухе уже было холодно, но еще не настолько, чтобы протапливать комнаты.
Вот тогда-то я и увидел из окна знак «О5», намалеванный на стене дома напротив, как будто специально для меня, отдернувшего шторы. Но я тут же отмахнулся от этой мысли, потому что отодвигать шторы не входило в мои обязанности. Спальня Пиммихен была на той же стороне, что и чердачный закуток Эльзы, а потому эта надпись воспринималась как угроза в первую очередь Эльзе, а вместе с нею и всем домочадцам. С буквы «О» начиналось слово «Oesterreich» – так писалось название нашей страны девять столетий тому назад, а следующей буквой в том же слове шла «е» – пятая буква алфавита, вот и получалось O5. В современную эпоху буквы «О» и «e» слились в одну, и название страны стало писаться «Österreich». Это был кодовый знак австрийского Сопротивления; он мелькал на политических плакатах и на стенах административных зданий по всему городу. Я не мог отвести глаз. Наши соседи, герр и фрау Булгари, тоже застыли у окна и с подозрением глядели в нашу сторону. Я не сомневался: они что-то пронюхали. Неужели Эльза по неосторожности распрямилась у оконца? Или же они следили за моей матерью? Или заподозрили неладное из-за моего отца и его долгих отлучек? А может, все мои опасения были каким-то образом стянуты в один узел? Что все это значило?
Мои тревоги только укрепились, когда мать вышла во двор, чтобы получше разглядеть надпись, и сразу прибежала обратно. Тот же знак стоял и на нашем доме – вот на что неотрывно глазели герр и фрау Булгари. Маме виделось в этом скорее обвинение, чем публичное заявление, поскольку на других домах такого знака не было. Не теряя времени, я побежал в подвал, где хранилась последняя банка «желтого шёнбруннера». Чтобы добраться до самой краски, нужно было удалить пленку; капля, вылитая для пробы на газетный лист, растеклась блаженно-наивным солнышком с детского рисунка. Мы с матерью поочередно наносили один слой краски за другим, но желтый колер не мог полностью скрыть черной метки, которая, несмотря ни на что, была видна невооруженным глазом.
После этого случая мать превратилась в комок нервов и, если я невзначай входил без стука, разворачивалась как на шарнирах, прижимала руки к груди и выкрикивала: «Что? Кто?» Она утверждала, будто постоянно слышит в телефонной трубке щелчки, причем совсем не те, которые выдают женское любопытство владелиц телефонов, спаренных с нашим. Спускаясь по утрам из спальни, она щелкала пальцами и принималась нас убеждать, что со вчерашнего вечера в комнате переложены или переставлены кое-какие вещи.
– Что здесь делает эта чашка? – вопрошала она.
– Я пил из нее чай, разве ты не помнишь, муттер?
Она лихорадочно передвигала пепельницы, ее нервозность передавалась мне, и Эльза получала гораздо меньше внимания: мать боялась слежки. Она и себе уделяла меньше внимания: целыми днями ходила в халате и шлепанцах, подолгу отдыхала в постели. Эльза сутками томилась впотьмах, не зная ни малейшей отдушины. Хорошо еще, что я, проходя мимо закутка, мог бросить ей доброе словцо, подать воды или сунуть холодную отварную картофелину.