— Ну, давайте кончайте со мной, — сказал я, отчаявшись и не надеясь на пощаду. Вот-вот я снова услышу смех — звонкий, молодой, издевательский, — вот-вот меня подхватят на руки и сбросят в темноту, в смерть. Мои нервы были натянуты как струна; я закрыл глаза и приготовился к худшему. Но ничего страшного не случилось. К моим губам прикоснулись легкие пальцы. Открыв глаза, я увидел юное улыбающееся лицо. Мальчик держал в руках чашу с молоком и молча, знаком предлагал мне утолить жажду. Я замотал головой, но двое других приблизились, встали на колени, взяли меня за плечи и, подложив руки под спину, приподняли — и я стал пить, жадно, благодарно, как малый ребенок. Недавние кошмары отступили: казалось, будто из их рук исходит и передается мне какая-то животворящая сила, наполняющая все мое существо.
Когда я кончил пить, первый юноша забрал чашу, поставил ее на землю и приложил обе ладони к моей груди. Чувство, которое охватило меня, не поддается описанию. На меня словно снизошел божественный покой, всепобеждающий, безмолвный. Чудо прикосновения затмило тревогу и страх, усталость и ужасы прошлой ночи. Туман по дороге наверх, умирающий в одиночестве Виктор — все это разом выветрилось у меня из головы, превратилось в ничто по сравнению с необыкновенным ощущением красоты и могущества, которое я испытывал. Даже если Виктор умрет, в этой жалкой лачуге останется одна телесная оболочка, а его сердце будет биться здесь, как бьется мое, и душа присоединится к нам.
Я говорю «к нам» потому, что тогда, в монастырской келье, мне показалось, что они приняли меня в свой таинственный круг. Я приобщился к ним, я стал одним из них. Еще не веря, растерянный, счастливый, я говорил себе: вот такой и должна быть смерть. Смерть как отрицание всех болей, всех печалей. И жизнь как родник, берущий начало в сердце, а не в лукавом человеческом разуме.
Юноша снял ладони с моей груди, по-прежнему улыбаясь, но ощущение силы и могущества не покидало меня. Он поднялся на ноги; я тоже встал и вслед за ним и двумя другими вышел наружу. Вопреки ожиданиям за пределами кельи я не увидел ни извилистых переходов, ни темных аркад — был только просторный, открытый двор, куда на три стороны выходили кельи. Четвертой служила отвесная стена, над которой высились пики-близнецы, увенчанные снежными шапками и непередаваемо прекрасные в розоватых лучах восходящего солнца. К вершине Монте-Верита вели ступени, вырубленные во льду; во дворе, как и в стенах обители, царила тишина, и теперь я понял почему. На всех ступенях безмолвными рядами выстроились белые фигуры — в одинаковых туниках с поясами из цветных камешков, коротко подстриженные, с обнаженными руками и ногами.
Мы пересекли двор и стали подниматься по ступеням, чтобы присоединиться к стоявшим. Вокруг не раздавалось ни звука: они не обращались ни ко мне, ни друг к другу, только улыбались, как и первые трое. Их улыбка не была просто вежливой или дружеской, такой, какую видишь в нашем мире. Это была улыбка торжествующая — в ней сливались воедино мудрость, ликование и страсть. Невозможно было определить их возраст, понять, мужчины это или женщины, но красота их лиц, грация тел поразила и взволновала меня до глубины души. И мне вдруг захотелось стать таким же, как они: одеваться, как они, любить, как любят они, смеяться вместе с ними, поклоняться тому же, что они, и так же, как они, хранить молчание.
Я поглядел на собственную одежду — на куртку, рубашку, спортивные бриджи, толстые носки, горные ботинки, — и внезапно вся эта унылая амуниция, годная только на то, чтобы обрядить покойника, сделалась мне отвратительна. Я сорвал с себя все и швырнул ком одежды вниз, во двор, чтобы поскорей от нее избавиться. Я стоял под солнцем обнаженный, не испытывая смущения или стыда. Меня не заботило, как я выгляжу, мне это было безразлично. Я знал, что хочу покончить со всеми атрибутами мира, в котором пребывал до сих пор; избавляясь от одежды, я символически прощался со своей прежней сущностью.
Мы взошли по ступеням к вершине, и нам открылось необъятное пространство, свободное от облаков. Цепи гор меньшей высоты терялись в бесконечности, а далеко внизу в легкой дымке лежали тихие зеленые долины, реки, объятые сном города, до которых нам больше не было дела. Повернув голову, я увидел, что пики-близнецы разделяет глубокая расселина — неширокая, но непроходимая. Голубоватые стены, гладкие, без единой выбоины, отвесно уходили вниз, образуя пропасть, навечно скрытую в сердце горы. На столь безмерную глубину не могли бы проникнуть ни лучи высокого полуденного солнца, ни свет полной луны, ни тем более слабый человеческий глаз. И эта зажатая между двумя вершинами расселина показалась мне похожей на гигантскую чашу в ладонях какого-то высшего божества.
Кто-то с головы до ног закутанный в белое стоял на краю обрыва. И хотя я не мог различить лица́ — его скрывал капюшон, — высокий, стройный силуэт, гордая посадка головы, простертые навстречу мне руки заставили мое сердце бешено забиться.