— Посмотрите, отец Симон, наши свечи: это пока первая попытка…
Рассматривая скатанные послушником вручную церковные свечи, я поразился его умению, не ожидая от бывшего помощника капитана такого множества способностей:
— Слушай, Георгий, ты меня тоже научи свечи катать! Я давно об этом мечтал.
— Без вопросов! А вы благословите мне, отче, попробовать из нашего черного винограда кагор собственный сделать?
— Конечно, попробуй!
— Спаси вас Господи! Я еще много чего умею… — Послушник взял принесенные нами продукты и начал раскладывать их по полочкам.
— Он что, гений? — шепотом спроси у меня Харалампий.
— Должно быть… — согласился я. — Самородок какой-то…
Когда я покончил со всеми делами в скиту и отслужил несколько литургий, мне не оставалось ничего другого, как подниматься на Грибзу. Мои друзья вызвались сопровождать меня, разделив по своим рюкзакам часть моего груза, предназначенного для зимовки. Пустота осеннего леса встретила нас легким инеем, осевшем на ветвях кустарников от речного тумана. На краю поляны на Грибзе ярко рдели кисти поспевшей калины.
— Вы до холодов еще разок спуститесь, батюшка? — расставаясь, спросил Георгий.
— Хотелось бы спуститься за сухофруктами, если тропу снегом не завалит.
— Буду ждать. Очень хочется с вами в альпику подняться до холодов. Наслышан о ваших походах. Хочется узнать, что это такое…
— Это можно, Георгий! В альпику я всегда готов…
Они уходили вниз, унося на штормовках мокрые листья пламенеющих кленов.
После того как накопился опыт поездок в Москву и обратно, пришлось сделать грустный вывод: молитва хотя и не утратилась совсем, но неизбежно слабела и рассеивалась в суете и общении с людьми. Требовалось значительное время в уединении, чтобы молитва окрепла и стала сильной и нерассеянной. Для этого пришлось наметить себе с самого утра каждый день жить цельно и внимательно. Если в уединении это получалось сравнительно легко, то в скиту, а особенно на Псху, не говоря уже о поездках в Россию, я обнаружил в себе большие упущения в удержании ума в непрестанной молитве. Каждый спуск с Грибзы давался мне недешево — приходилось платить своим молитвенным устроением, помогая монахам, сестрам и обычным сельчанам.
Труднее всего оказалось выкорчевывать тонкие, глубоко скрытые страсти гнева, гордыни и похоти. Я прилагал в покаянной молитве все усилия, но тем не менее обнаруживал, что периодически то одна, то другая страсть всплывала из глубины сознания и становилась предо мною, словно медная стена между Богом и душою, угрожая остаться в вечности моими сторожами. Грубые страсти уже так сильно не нападали на меня, но, становясь тоньше, не исчезали, а словно злые собаки, стояли в отдалении, готовые наброситься в любой момент. Я знал, что исход этой борьбы пока для меня неясен. Пришлось снова взяться за книги и попытаться найти способ преодолеть эти скрытые страсти.
Из прочитанного удалось выяснить, что плоть человеческая, обладая материальностью, или определенной инерцией, препятствует достижению на земле совершенного бесстрастия, которого душа достигает лишь после разлучения с телом. Читая у святых подвижников, что зло уже не имеет силы увлечь бесстрастного, но может лишь колебать его стойкость, я горько вздыхал: «Господи, где эти недосягаемые вершины бесстрастия и возможно ли приблизиться к ним такому смертному и грешному человеку, подобному мне? Обрету ли я когда-нибудь „крылья безстрастия“, как писали древние отцы? Или же мне останется только вздыхать об этом, как о несбыточной цели?»
То, как жили отцы в своем бесстрастии и каким они его видели, мне хотелось постичь не теоретически, не логикой ума, а хотя бы на небольшом личном опыте. Книжные объяснения этого состояния вселяли в меня скорее уныние, чем ревность, ибо я не понимал, как практически подступить к прочитанному. Книги мне сообщали, что демоны не в силах насадить страсти в сердце бесстрастного, но продолжают их сеять, надеясь уловить душу в последний момент. Но как отбиться от них практически, чтобы сердце не принимало страстей? Как я ни усиливал молитву, тем не менее всегда ощущал, что еще не вышел из-под их власти вполне, чтобы ощутить себя в духовной свободе от греха, о которой говорил батюшка.