Кирилл не сразу очнулся, он не мог сообразить, что с ним и где находится. Он протер кулаком глаза, в них наконец вошло утро и все, что оно с собой принесло. Он увидел Ивашкевича. На его побледневшем лице воспаленные глаза с красными прожилками горели, как закат, предвещавший ненастье. «А! — вспомнил. — После Паши охрану нес он…»
— Поспать, братец, кое-что значит, — сказал Кирилл, разминая руки. Хоть какой-нибудь жест, какое-нибудь движение — он смотрел на Ивашкевича смущенно, виновато.
Бойцы недвижно спали на оловянной от тусклого света траве. Они получили самое желанное вознаграждение за нечеловечески тяжелый солдатский труд. Большего они и не хотели.
Кирилл перешагнул через Пашу, задел его, но тот и не шелохнулся. Он лежал на боку, с полуоткрытым ртом, с лицом тихим и ничего не выражавшим, сон убил в нем все: его живость, его мускулы, только ноги были раскинуты так, словно он еще шел. Тут же примостились Михась и Тюлькин, они припали друг к другу и укрылись одной плащ-палаткой. Кирилл улыбнулся: «Друзья, оказывается…» Усики Тюлькина и бачки стали еще черней, потеряли свою ровность, будто ночь небрежно провела пальцем по его лицу. Запрокинув голову, растянулся Толя Дуник. Он по-ребячьи посапывал. У ног его, надвинув ушанку до самых бровей, приткнулся Хусто, словно и во сне спасался от холода. Возле Левенцова, положив руки на гнилушку-пень и уткнув в них лицо, сидя спала Ирина. Кирилл увидел Якубовского, он лежал удивительно спокойный, черты лица разгладились, в них исчезла резкость, они были такие мягкие, что Кирилл в первое мгновение не узнал его. У невысокой елки, втянув голову в плечи и сунув под щеку сложенные вместе ладони, прикорнул Петрушко. Сапоги, не натянутые на ноги до конца, казались мертвыми.
— Пусть еще минут двадцать поспят, — сказал Кирилл. Он опустился на плащ-палатку рядом с Ивашкевичем. Разложил карту. Каждое пятнышко, каждая черточка на ней обозначали препятствия, и они начнутся, как только Кирилл подымет всех и они тронутся дальше.
Он опять оглядел спавших. Они оставались в том же положении, ни разу не шевельнулись. Сон сделал их каменными.
— Ладно, — сказал Кирилл. — Еще пять минут.
23
Петрушко почувствовал себя плохо, он выбился из сил. Все в нем горело. Даже под дождем, начавшимся с утра. Ивашкевич заметил, что тот занемог. Лицо Петрушко было уже не старчески серое, температура сделала его розовым и жарким, только бледные губы отливали синевой, словно их обметал иней.
— Ты что?
— Та ничего, товарищ комиссар, — как-то испуганно прохрипел Петрушко. Губы выдавали неловкую улыбку, она выглядела чуждо на загорюнившемся лице. Его пошатывало.
— Какое тут ничего, — оглядел его Ивашкевич. — У тебя вон петух в горле. — Петрушко стоял перед ним еще более тщедушный, чем всегда.
Кирилл, ушедший было вперед, почуяв неладное, вернулся.
— Э, братец, — посмотрел он на Петрушко. — Плохо, вижу, твое дело.
— Та ничего, пойду.
— Пойдешь, конечно. А как же. Толя, возьми у него автомат.
Петрушко отдал Толе Дунику автомат. Идти стало легче. Ветер хлынул в еловую чащу, всколыхнул ее, и высокие ели торжественно развернули зеленые знамена. Он шел мимо них, шел и счастливо улыбался. Горячечное забытье растворило боль. Петрушко был снова в своем домике…
Жизнь свою делил он на две неравные части — до освобождения Красной Армией Западной Белоруссии и после освобождения. Двадцать лет лепил горшки из глины — перенял это рукомесло от отца-гончара — и возил их в ближайший городок на базар. Потом, в колхозе, пахал, сеял и тоже лепил, как бывало, расписные горшки, такие нарядные, что не в печь — в красный бы угол ставить. И хоть славилось в окрестностях Петрушково мастерство, душа его, кроткая и ласковая, лежала к другому. Кто знает, откуда пошла у него любовь к саду. Всего-то одна-единственная яблоня и была у Петрушко, старая яблоня с узловатым корявым стволом. Росла она под самым окном. Посадил ее лет пятнадцать назад в день, когда у него родился сын Антон. Не прожив и месяца, сын умер, яблоня же принялась. Он ухаживал за ней так, как собирался пестовать сына, если б остался жив. И звали яблоньку сыновым именем — антоновкой. Весной на яблоню спускалось пышно взбитое облако, белое-белое, а на утренней заре и в закатный час облако вспыхивало розоватым тающим огнем. Осенью на поднятой вверх зеленой ладони щедро держала яблоня красу-радость — пригоршню янтарных маленьких лун. Похоже, не в землю пустила она корни, — в самое сердце Петрушково…
— Ну как?
Оклик Ивашкевича вернул Петрушко в лес.
— Ну как?
— Та хорошо, товарищ комиссар.
«А и вправду хорошо». Он даже не ощущал своего тела, оно как бы заснуло, и только когда проводил руками по насквозь промокшей телогрейке, гимнастерка и рубаха под ней, тоже мокрые, прилипали к груди, тогда оно просыпалось. Он понял это и старался к телогрейке не прикасаться.