— Что ж не сядем! — растерянно вскинул Петро руки. В лад рукам на голой стене холодно задвигались темные глыбы, а когда он склонил голову, вниз упала глухая гора, тени как бы отражали смятенное состояние Петра. — Не сядем чего, Кирила?..
— Э, братец, нас много, — сказал Кирилл. — Всех не рассадишь. Если с тобой, то, считай, дюжина как раз и будет. — Он шагнул к окну, вернулся. — Скажи, а в безопасности ли мы?
Ответ последовал не сразу.
В Теплых Криницах немцы, можно сказать, не бывают. Но они недалеко. На станции Буды. Повыкопали там бункера и охраняют железную дорогу. Иногда, правда, для острастки деревню обыскивают. Роются в хатах, в подполы залезают. Но только днем, реже вечером. Ночью еще не ходили. Боятся. И случается это, когда один за другим гонят воинские составы. Вот тогда за каждым деревом видят они партизана. Летом нагнали сюда народ и свели лес на двести метров вглубь по обе стороны дороги. А все равно лихо им. Нет-нет, а на дороге выбухи.
— Давно сюда не заходили? — осведомился Кирилл.
Петро заметил его нерешительность.
— Ночь, Кирила, я думаю, наша. Ночью не полезут.
— Ладно, — сказал Кирилл, присаживаясь на лавку. — Костя, веди хлопцев.
Левенцов вышел. Валкая походка, опущенные плечи показывали, как безмерно устал он.
Легкий озноб прошиб Кирилла. Озноб побежал по спине, метнулся в ноги и исчез. Потом во все поры залубеневшего тела начало проникать тепло и вконец его разморило, шея стала вялой и слабой, потеряла упругость и с трудом держала отяжелевшую голову. Но краем сознания Кирилл еще сопротивлялся охватившему его отупению, он еще мог об этом подумать, и он подумал, и сделал над собой усилие, и высвободился из одуряющей власти утомления.
Как легко начать разговор людям, которые встречаются изо дня в день, им всегда есть что сказать, хоть, может, и выговорились накануне. И до чего трудно это после долгой разлуки двум старым товарищам. Они сидели друг против друга, Кирилл и Петро. В черепке дрожал овальный огонек, будто в полумрак хаты из лесу залетел желтый листочек и упал на стол, и ветер все еще его шевелил.
— Опять, Кирила? — осторожно спросил Петро.
— Опять, Петро.
— Партизанить?
Кирилл не ответил. Петро уводил его к тому, что предстояло, а Кириллу хотелось немного побыть с ним в прошлом, в том времени, когда они удачливо действовали здесь. Это бы снова сблизило их, и вместе, преодолев то, что наслоилось за годы и что разделило их судьбы, вернулись бы в хату, где они сейчас сидели, в эту глухую нерадостную ночь.
«Как же ты жил, Петро, эти годы?» Кирилл тяжело вглядывался в Петра, отыскивая в нем того, которого помнил.
Воспоминания подхватили Кирилла, необычайно ясные, они сохранили все детали и оттенки, которые тогда, когда эти события были самой жизнью, горячей, торопливой, казалось, не оставляли в его сознании и следа. Подумалось, что никуда он и не уезжал отсюда, из Теплых Криниц, что вот подойдет Варвара и подаст ему и Петру по стакану первача, залпом выпьют, закусят хрустящим соленым огурцом и ломтем крепкого ржаного хлеба и отправятся за Синь-озерские леса, в свой партизанский отряд. Было тогда Кириллу двадцать четыре и Петру — двадцать два. Конечно, много времени минуло с тех пор. «Воспоминания всегда мучительны, даже если несут в себе радость, потому что они не больше, чем видения ушедшего», — размышлял Кирилл. Он безотчетно почувствовал, что снова связан с судьбой этого человека, со всем, что в ней было и что еще должно произойти.
— Как же ты жил, Петро? — услышал он себя.
Петро помедлил, видно, тоже не знал, как об этом сказать.
— Как жил… — припоминал он медленно и тягостно. — Ты тогда уехал… в двадцать каком? Ну вот, в двадцать пятом. Меня выдали. Суд. Каторга. — Вот, собственно, и все. Он двигался по прошлому, как по ровному замолкнувшему полю: «меня выдали», «суд», «каторга». Теперь это не больше, чем слова, и все коротко, даже пятнадцать каторжных лет, и нельзя было не подивиться великой простоте вещей. Он говорил об этом почти бесстрастно, как о чем-то таком, что не имело к нему отношения. — Потом тридцать девятый. Красная Армия. Свобода, Кирила. — Он приближался издалека, по его невеселому измученному лицу бродили отблески тех дней, он, кажется, даже улыбнулся. — Понимаешь, свобода… И тут тебе сорок первый. Война, Гитлер… Меня и мобилизовать не успели, понимаешь. Пробовал уйти на восток, хотел прибиться к какой-нибудь нашей части, да разве мыслимо было. Прошел километров семьдесят, и немцы поймали меня. «Партизан…» Бежал из-под расстрела, ночью. Выбрался на Пинские болота. И опять, выходит, под панами, теперь под немецкими. Вот и вся жизнь. — Он поднял руки, они длинно повторились на потолке, будто два сосновых ствола держал над головой. Чувствовалось, говорил он о том, что хотел бы забыть. Но разве это забыть?