Кирилл сидел, поставив локти на стол и поджав под лавкой ноги, он почувствовал, что носки сапог уперлись в топорище. В окне, прикрытом ставней, забилась поздняя муха, наполняя хату нудным жужжанием. Глаза невольно потянулись к окну, почудилось что-то, но это муха билась о стекло. Он успокоился.
«И вся жизнь…» — повторил он про себя слова Петра. — «Чепуха!» Рука даже прочертила в воздухе косую линию: чепуха! Человека никакое горе убить не может, оно ожесточает и пробуждает в нем силу.
— Не тот я уже, — вырвалось у Петра. — Сам же видишь… — Он не смотрел на Кирилла, и потому это походило на горестное признание самому себе: он сломлен и все для него кончено. Раньше он просто о том не думал, это и сейчас была не мысль, это было состояние, с которым давно свыкся. — И не в том беда. В другом беда — считай, попусту прошли мои годы, себе ничего и людям тоже. А я, как и все, начиная жить, думал: сколько доброго, еще не сделанного дела в моих руках!.. Эх, Кирила.
«Так всегда, — подумал Кирилл, — возможности видишь со всей ясностью, когда слишком поздно и сожаление уже ни к чему…» Он смотрел на Петра, словно не Петро это, а другой кто-то, с кем вспоминал его, и этот другой говорил о Петре совсем не то, что думал о нем Кирилл. Конечно, и молодость прошла, и вот каторга за дела партизанские в Польше Пилсудского, она убила здоровье, и фашистское нашествие, окончательно сразившее Петра.
«Но что это, физическое изнеможение или душевное тоже?»
— Брось, Петро. — Кирилл покачал головой. — Чепуху городишь. Какое там не тот? — с расстановкой сказал он. — Я пришел к тебе потому, что для меня ты все тот. Тот самый.
Сознание Кирилла не принимало Петра таким, каким видел его сейчас, подавленным, отчужденным, постаревшим, в нем все еще жил другой образ, молодой, сильный, горячий, и перед образом тем отступали законы времени, полного беды.
Всю жизнь вел Петро неравную борьбу со всем, что считал несправедливым, и, в сущности, ни разу не знал настоящей победы. Солнце редко смотрело ему в лицо, гораздо чаще видел он тень впереди себя. «Это страшно, Кирила, это очень страшно, это убивает в человеке человека. Тебе, Кирила, может, этого не понять». А его, Петра, источило сомненье. Несчастье представлялось ему единственно реальным, и потому все остальное становилось для него добрым вымыслом, ради которого не стоило тратить остаток сил. Он замкнулся в себе, им овладело равнодушие, парализовавшее в нем все, что делает человека живым. Он впал в оцепенение, из которого никогда бы не выбрался.
И вот эта ночь, принесшая Кирилла.
Глаза их встретились. Возможно, в это мгновение Петру и почудилось, будто настежь распахнулось окно и в сердце хлынули свет и надежда и все, что они могут дарить. И тут же испугался: вдруг окно захлопнется?.. Он даже вздрогнул. Вместе с Кириллом внезапно пришло облегчение. Он еще не сознавал, в чем оно, но уже понял, что кончился покой, кончилось бездействие, а с ним и оцепенению конец. Его охватила горячая волна благодарности, и он что-то уже одолевал в себе. Давно так не билось сердце. Даже от страха, когда приходили эсэсовцы. Что-то радостное, давно забытое возвращалось к нему, заполняло его, приглушалось ощущение пустоты, которая освобождала от необходимости действовать, надеяться и жить. Он почувствовал утраченную связь с Родиной, словно Кирилл донес сюда ее дыхание, вот так же, как первый неясный луч еще невидимого солнца уже несет в себя его тепло и свет.
Еще час назад все в нем было оледеневшим, он оттаивал на глазах, Кирилл подчинял его своей воле, своему делу. На землистом лице Петра появилось выражение заинтересованности.
— У нас теперь горячо, — сказал Петро наконец. — Тут же самые дороги с запада, сам знаешь. Из Варшавы, из Берлина, со всего света… Сам знаешь… Где ж ты, Кирила, окопаешься? Там же, где и тогда? В синь-озерском гущаре?
— Там. Синь-озеры же не вырубить. Даже если все немцы возьмутся за топоры. Скажи, гитлеровцы туда не лезут?
— Что ты! Боятся леса, как тот пан ладана. — Он говорил уже тоном соучастника.
— Вот что, Петро. В лес с нами не пойдешь. Не надо. Оставайся в хате, как был. Будешь связывать нас с верными людьми, ты ж здешний. Кто тут у вас надежные?
Сени наполнились глухим топотом, дверь в хату открылась. Десантники, жмурясь, входили в теплую полутьму. Петро, смущенно оглядываясь, поднялся с табурета, будто и сам только что ввалился и тоже примеривался, где бы усесться.
— Ничего, ничего, — успокаивал Ивашкевич Петра, видя его растерянность. Он последним вошел в хату. — Места тут для целой роты, а нас пока всего — вот…
— А сделаем так, — соображал Петро, он подвинул стол к окну. В хате стало немного свободней.
— Паша! Толя Дуник! — позвал Кирилл. — Вам придется еще малость потерпеть. Давайте в охрану.
Перешагнув было порог, они снимали с плеч груз, снимали тягуче, будто никак не могли сбросить с себя вещевые мешки, хотелось продлить ощущение тепла, и это мешало им быстро повернуться и выйти.