«Мальчик проснулся от дребезга стекол в книжных полках. Они дрожали тонко, чуть слышно, но он сразу понял, что пора. Он проскользнул по темному коммунальному коридору и быстро натянул куртку в прихожей.
Тёмный двор принял мальчика в себя, мальчик знал его наизусть, и поэтому безошибочно нашёл ущербное место в заборе, перелез и выбежал через сквозной подъезд на широкую улицу.
Там, в скудном свете фонарей, двигались танки. Впрочем, сейчас перед мальчиком перемещались другие, неведомые ему машины — огромные, приземистые, с диковинными толстыми пушками, лежащими на броне, как на животе у толстяка.
Их сменили другие — юркие и быстрые, с узкими гусеницами.
Асфальт превращался в белый порошок, и мальчик ощущал на своих губах запах этой асфальтовой пыли, гари и чада двигателей.
„Вот сейчас они тренируются, — думал мальчик, — сейчас они идут на Красную площадь, а когда они поедут обратно — не знает никто.
И я тоже никогда не видел, как они едут обратно“. Стоял ноябрь и у мальчика были каникулы. Он считал дни, оставшиеся до праздников, а затем — до школы. Этих дней он насчитывал мало, и ещё одним свидетельством приближения праздников были танки, идущие по ночным улицам.
Они чадили и сотрясали улицу, дома, стоящие на ней и дома рядом, а мальчик глядел на них, не отрываясь.
Вдруг что-то произошло с ним. Он уже не стоял на холодной ночной улице, не кутался в курточку, а сидел на броне одной из тех грозных машин, что шли только что перед ним.
Он ощущал под собой горячее ревущее железо, чувствовал дорогу — горную и каменистую, по которой двигался танк»[453]
.7 ноября традиционно было днём плохой погоды — и когда эти машины возвращались обратно, зеваки стояли по щиколотку в мокром снегу. Летали между гусениц потерявшие своих хозяев воздушные шарики.
Но дневные танки были мирными, в отличие от тех, ночных.
Народный праздник протаптывается медленно.
Не сказать, что те, кто при мне садился за стол в большой комнате, думали о революции и коммунизме, хотя среди них были настоящие коммунисты. Но праздник был как тропа между буден.
За окном падали липкие серые хлопья городских осадков, быстро темнело. Кто-то решал логическую загадку: «Отчего, чтобы получить 25 октября и старого стиля, мы отнимаем тринадцать дней от 7 ноября, а чтобы получить Старый Новый год нам нужно прибавить тринадцать дней?»
Поставили на стол банку рижских шпрот — потому что, чем не повод?
Поглядит на это расстрелянный бакинский комиссар со стены, да и вздохнёт: за это и боролись.
В общем, простая человеческая жизнь всегда побеждает.
И четыреста лет назад, и сто — всегда так было.
Яйцо
Ну а перстень — никому.
В прошлый раз я говорил о парадоксальной истории про преемственность в русской поэзии
(на самом деле, в русской литературе вообще).Мифология русской литературы построена именно на этой преемственности, и парадокс в том, что Маяковский, который, казалось бы, должен был просто спихнуть Александра Блока с пиратского корабля современности, придумывает разговор, а, возможно, и саму встречу с Блоком.
И всё это для предания легитимности своему пути.
Началось всё со знаменитых перстней Пушкина — причём в особой мифологической оптике эти предметы то сливаются в один, то распадаются на перстень-печатку с еврейскими буквами (или сердоликовый перстень) — переданный Жуковскому, изумрудный — переданный Далю, перстень (или кольцо) с бирюзой, подаренный Данзасу и тому подобное.
Самый известный из них — перстень-печатка (оттиски сохранились, и там написано на иврите: «Симха, сын почётного рабби Иосифа, да будет благословенна его память») — подарок Воронцовой. Перстень перешёл Жуковскому, его сыном подарен Ивану Сергеевичу Тургеневу. Потом его долго выпрашивали обратно у Полины Виардо, и, наконец, передали в Пушкинский музей, и всё для того, чтобы 23 марта 1917 года в газете «Русское слово» было напечатано: «Сегодня в кабинете директора Пушкинского музея, помещавшегося в здании Александровского лицея, обнаружена пропажа ценных вещей, сохранившихся со времен Пушкина. Среди похищенных вещей находился золотой перстень, на камне которого была надпись на древнееврейском языке, и свинцовая пуля в золотой оправе, найденная в кармане жилетки Пушкина 27 января 1837 года. Приняты меры к розыску похищенных вещей»[454]
.Тут, конечно, всё хорошо — и то, что это, судя по всему, копия, а перстень мог быть украден раньше, и что перстень крадут именно в марте семнадцатого года. И то, что в Российской империи с чуть ли не самой большой еврейской общиной, надпись долго считают арабской, и что люди специально встречаются с каким-то арабистом, чтобы перевести её, и множество прочих детективных деталей.
Но это всё хорошо для приключенческого сюжета с налётом мистики.
Нам интересна именно передача сакрального предмета как права на княжение. Перстень не похож на корону, но носить его, несомненно, сподручнее.