Случилось это в ночь на 27 июня близ деревень Валки и Боровая Дзержинского района Минской области. Переодетым в форму старших командиров Красной Армии диверсантам удалось расчленить надвое нашу огромную колонну, но затянуть в ловушку и разоружить не удалось. Как это случилось, я с определенной мерой подробностей описал в повести «Человек не сдается», а затем и в «Войне». Мы разоблачили и уничтожили около двух десятков диверсантов, хотя и сами понесли потери. Дело в том, что в растянувшейся на много километров колонне оказалось много «чужих» машин с беженцами и военнослужащими из других частей, отступавших на восток. Каждого незнакомого человека можно было в той ситуации принять за врага. И каждый незнакомый мог принять тебя за диверсанта и без предупреждения выстрелить тебе в лицо или в спину.
Однако превозмочь можно все. Наши командиры и политработники (мне запомнились батальонный комиссар Дробиленко, майор Маричев, младший политрук Лоб, погибший в схватке с диверсантом, младшие политруки Полищук и Таскиров) сумели организовать людей и взять инициативу в свои руки, сумели потому, что над нашими войсками витала неуловимая сила, именуемая духом веры и упорства. При всей внешней неразберихе и кровавой сумятице будто один нерв связывал тогда всех наших людей. В минуты растерянности, паники он словно посылал в мозг каждого импульсы надежды и стремления к сплоченности. Мне лично казалось, что в западных районах произошло какое-то дикое недоразумение. По какой-то невероятной случайности немцам удалось застать нас врасплох, и стоит нам опомниться от первого потрясения, организоваться и стать фронтом — тут же вражеское вторжение выдохнется. Была твердая надежда, что сплошная линия фронта возводится вдоль старых, до 1939 года, западных границ. А когда ее там не оказалось, мы уповали на каждый очередной водный рубеж… Даже при самых отчаянных обстоятельствах, и не только в начальный период войны, а и во все последующие, все мы, смею это утверждать со всей категоричностью, выросшие при Советской власти, прошедшие до войны школу комсомола, школу Чапаева и Николая Островского, — все мы ни на одну секунду не сомневались, что «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Более того, в сорок первом году мы даже думали, что придем в Берлин гораздо скорее, чем это случилось.
Пережитое и увиденное весной и летом 1941 года жило во мне наиболее волнующим из всего, с чем я потом встречался на протяжении всей войны.
После войны я как кадровый военный остался для продолжения службы в армии. Осенью 1945 года был направлен в Симферополь для работы в газете «Боевая слава» Таврического военного округа. Там при областной газете «Крымская правда» стал посещать занятия литературного объединения, которым руководил Петр Павленко. В ту же осень начал писать повесть «Человек не сдается», все больше волнуясь от воскресавших в памяти батальных и иных картин и от надежд, что обязательно потрясу мир повествованием о том, что видел я в 41-м в Западной Белоруссии.
Помнится, как (кажется, весной 1946 года) наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с С. Н. Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, еще ходили при орденах и медалях. И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую грудь. А беседы велись вокруг первых литературных опытов начинающих крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе пальцем и спросил:
— Какие вы книги написали? — При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.
— Никаких, — ответил я.
— Не слышу! — Сергей Николаевич действительно плохо слышал.
— Никаких! — повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. — Я еще напишу!
По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был ничего не написавший, кроме газетных рассказов и очерков.
— Когда напишете, обязательно покажите мне! — очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.
Веселое оживление в зале растаяло.
Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности никому не стал, а послал в Москву в один из толстых журналов. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее разгромную рецензию, подписанную одним из московских литераторов. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания.
Не стану описывать, как я воспринял все случившееся. После одного из очередных собраний нашего литобъединения показал рецензию П. А. Павленко. Он тут же прочел ее и сказал:
— Приезжай ко мне в Ялту и привези рукопись.