— На помещика похожи. Из «Записок охотника» Тургенева, — польстил Парамоша Смурыгину, а может, сыронизировал, отвечая на «племянничка».
— На кого я теперь похож, молодой человек, не тебе судить. Скорей всего — на родителей. Вечная им память. А вот мы с тобой, паренек, часом, нигде до этого не виделись? Напоминаешь ты мне кого-то, любезный. Сними ношу-то, покалякаем.
— Почему «паренек»? Да еще «любезный»? Отчего так небрежно? Мы еще не целовались.
— А сколько же тебе годков?
— А пятьдесят.
— Ишь ты! Все равно — поменее моего. Фигура тощая смутила — вот и дал промашку. С лица, действительно, если приглядеться, все полета. Прошу прощения. Надолго в наши края?
— А как получится. Может, и навсегда, — Парамоша поставил дровину стоймя в мох, прислонив ее к ближайшему дереву.
— В тутошнюю глухомань и — навсегда? Извиняюсь, в рядах служить доводилось?
— Доводилось.
— И кем же? В каких родах войск, если не секрет?
— Художником. Полгода. Затем — комиссовали. На нервной почве.
— Художником?
— Да, портреты рисовал. Лозунги. В клубе. В идеологических родах войск.
— Ясненько. А может, не в армии? Извиняюсь, на нарах, в принудительном порядке леживать не приходилось? Где-то я вашу манеру наблюдал.
— Какую манеру?
— Держаться. Малость приблатненная манера. И взгляд со слезой.
— Не знаю, что и сказать вам, — заулыбался искательно Парамоша. — На нарах, говорите? Дольше пятнадцати суток не приходилось. Везло до сих пор.
— Что ж, выходит, обознался. Тип лица, понимаете ли, а главное эта растительность небрежная на лице и манера смутили! И зуб вот спереди… выбит как бы. Улыбка характерная. Невеселая. И как бы дырявая.
— Зубы недавно выбили. Два. Браконьеры.
Смурыгин перевернул свой «зауэр» стволами вниз, подвесил на плечо. Коренастый, в высоких болотных «резинках», в казенном, еще крепком нелатанном «хэбэ», с лицом твердым, мясистым и тоже как бы казенным, с нелепыми на таком суровом лице золотыми очками, Смурыгин производил впечатление человека, всю жизнь занимавшегося политикой и вдруг нежданно для себя, уже под старость занявшегося… пением в хоре.
— Я почему интересуюсь: место глухое, однако, несмотря на свои необитаемые просторы, тесное. С любым встречным считаться приходится. Как с членом одной семьи. Мне вовсе не безразлично, кто у меня под боком функционирует. Художник или какой-нибудь композитор с большой дороги. А насчет навсегда в этих краях остаться — почему бы и нет? Вон место лесника на кордоне освобождается, чем не работа? Особливо для тех, кто городом объелся. Ноги держат, глаза видят — дыши, как говорится, в две сопатки во все лопатки! Неотравленным воздухом. За порядком в лесу наблюдай. А в свободное время корзины плети или вот — рисунки рисуй. Портреты — ха! — каких-нибудь пней или птиц. Короче, меня Станиславом Иванычем звать. И с вашей теперешней хозяйкой или тетушкой — жили до сих пор в образцовом согласии. Она человек, хотя и негромкий, малообщительный, однако — уникальный, потому что — последняя. Не просто женщина, а, так сказать, население. В одном лице. Остальные — гости. Кланяйтесь старушке.
— Будет сделано. Спасибо.
— Скажите, а вашего отца или брата не мог я на жизненном пути повстречать? Хотя, если вам полета, то и жив ли отец-то?
— Не обижайтесь, Станислав Иваныч, только нету мне пятидесяти. Тридцать пять всего лишь. Вы так напористо взялись меня допрашивать с места в карьер, ну и — сморозил. Из протеста. Ваше беспокойство мне понятно. Однако спите спокойно, я никого в своей жизни не убивал, никого не грабил. Меня грабили. Случалось. А за информацию о кордоне — благодарю. Работа не волк, в лес не убежит. Да и отдохнуть не мешало бы.
— От чего, извиняюсь, отдохнуть? В тридцать-то пять лет?
— От себя. От вериг. От психической, скажем, неполноценности.
— Из-за которой комиссовали?
— Из-за которой зубы раньше времени вывалились и отношение к жизни стало ироническим.
— Понятно. От друзей, что ли, от веселых приятелей скрываться решили? Одобряю. На природе-то любая ссадина, как на живом, зарастает. Вот и познакомились, можно сказать, Василий…
— Эдуардович.
— Вот я и говорю… Ну, а так как Москва глазам не верит, Василий Эдуардыч…
— Слезам не верит.
— Вот я и говорю: не верит на слово. Хорошо бы, значит, убедиться. В документальном смысле. Я человек военный, к порядку приученный. У меня тут хозяйство наметилось и тому подобное. Так что, не сочтите за блажь с моей стороны… предъявить…
— Паспорт?
— Хорошо бы.
— С собой не держим. Обронить можно. Или еще как лишиться.
— Понимаю. Однако при случае соблаговолите. Чтобы все путем. И щекотливую чтобы тему закрыть, и в человеческих чтобы отношениях друг с другом в дальнейшем пребывать.
Парамоша положил на плечо дровину, отгородился от полковника непроницаемой улыбкой, затолкав под эту улыбку неприязнь к дотошному отставнику, и, набравшись отваги, глядя Смурыгину в мускулистую переносицу, отчетливо и по возможности интеллигентно произнес: