— А я не понимаю. Одного: как вам не стыдно документы проверять? Может, и мне у вас проверить? Скажите, — прошептал Парамоша трагически, не переставая разыгрывать из себя оскорбленную невинность, — скажите, а обыскать можете? Ошмонать?
Не дожидаясь ответа, зашел за полковника, как за угол дома, и, не оглядываясь, припустил к деревне.
По деревне шел, не таясь. Зазябшие ноги в промокших кедах ставил на землю с откровенным вызовом. Лесину держал на плече воинственно, как безоткатное орудие. Что-то взыграло в характере Парамоши, какой-то фонтанчик из недр захиревшей его личности ударил, выпрямляя Парамоше спинку и слезя очи возмущением.
«Сейчас, если на участкового нарвусь, все и выложу! И про то, как паспорта лишился, как талант, богом данный, будто плевок по асфальту размазали! С жилплощади прогнали, про все мучительное прошлое и про то, что единственный благородный человек на его пути возник — полуживая темная старуха, а не политически грамотные полковники или еще какие наставники, и — про все остальное! Не забоюсь, выложу. Перед тем как в милицейскую коляску сесть».
Над Подлиповкой, рассекая крыльями воздух, пронесся скворчиный молодняк, вылупившийся этой весной в покосившихся, проеденных дождями скворечниках, в тех именно птичьих домиках, что надежнее прочих были приколочены или привязаны проволокой к стволам деревьев. Скворцы рыскали в ясном глубоком, иссиня-предосеннем воздухе и вдруг не садились, а как-то с размаху шарахались на Олимпиадину липу и сразу же начинали с неимоверным старанием верещать, посвистывать и как бы даже мурлыкать, вселяя в пустынную улицу неправдоподобное оживление, рассыпая над бурьяном огородов непристойную, как песня на кладбище, нагловатую предотлетную радость.
Обойдя неохватную липу и не обнаружив под ней желтобокого мотоцикла, Парамоша перевел дух и тут же обреченно, с каким-то гнусным, рабским сожалением подумал, что вот опять ему носить в печенках невысказанную обиду, опять разбухать от страха, плодить в себе гордыню отвергнутого городом ничтожества, слепить мозг и сердце дрожжевым, алкогольным гневом на весь мир!
И вдруг Парамоша увидел, как с крыльца навстречу ему, часто-часто перебирая палочками сухоньких ног и хватая руками шаткие перильца, ринулась, бренча порожним ведром и трепеща василечками глаз Олимпиада Ивановна!
«Бог ты мой, какая она старая! — вонзилась в Парамошины мозги печальная истина, мгновенно затмившая своим отрезвляющим смыслом все Парамошины обиды и досады. — Она ведь умрет скоро, а я… Что же это я?»
Он отобрал у старушки ведро, улыбнулся ее улыбке, что-то необъяснимое доселе, небывалое качнуло его, целиком всего, на мгновение прижало к тщедушному тельцу Олимпиады, пропахшему травами и дымным древним жильем, и тут же отбросило с восторгом в вечереющий разноцветный воздух:
— Я сбегаю за водой!
— Васенька, сыночек… А я, дурная, решила: не вернешься ты более ко мне. Заскучал, думаю, мальчонко.
Парамоша, отрезвев от залившей сердце жалости к старухе, быстренько пришел в себя, в прежнее смекалистое состояние жизни.
— Участковый… что, по мою душу приезжал, баба Липа? Мной интересовался?
— Участковый? Не. Его другое интересует. Боится: не съехала ли я в царствие небесное? Не залежалась бы.
— Что, неужели такой заботливый? Темнишь, баба Липа. Не нравлюсь я полковнику, вот он и настучал участковому.
— Бог милостив, сынок. Лишь бы ему не разонравиться. Участковому я зубы-то заговорила. Да и не злой он. Должон понимать, что в согласии мы с тобой, потому как сродственники.
Парамоша, нервно вздрагивая и откровенно поеживаясь от наплывающей со стороны леса влажной, озерной прохлады, пустился вниз по тропе, за огороды — к оврагу, к баньке Сохатого, к его аккуратному, в бетонных колечках колодцу под ракитой.
Банька молчала: бывший партизан или уже спал, или грелся в «голубой вилле» на печке. Окатив студеной росой не только кеды, но и джинсы, Парамоша пожалел, что не взял оба ведра сразу: идти за водой вторично расхотелось.
Продвигаясь по тропе с тяжелым ведром, он размышлял: «В городе, в котором тысячи милиционеров — пеших и на колесах, — в котором не один миллион взрослых людей проживает, никто мной годами не интересовался: жив я или подох? А здесь, в дебрях лесных, того гляди, отловят. А я, граждане дорогие, не желаю, как все, ишачить! У меня своя планида. Попрошусь в крайнем случае — на кордон, сторожем. Интересно: доверят пост?
Баба Липа ждала Парамошу возле крыльца. В руках у нее, взятые за уши, постукивали друг о друга большие, яловой кожи, сапоги, пропитанные чем-то жирным, пахучим, во всяком случае не гуталином. Скорей всего — дегтем.
— Ha-ко, сынок, примерь.
— Что это? Ну и бахилы! Какого ж они размера? Да в них плавать можно по озеру. Не Петра ли Великого ботфорты? Извините, Олимпиада Ивановна, только…