В первые месяцы после так называемого «свадебного путешествия» по Крыму, куда мы сбежали на второй же день после торжества, меня часто охватывал ужас от содеянного. Как оказалось, я был совершенно не приспособлен к семейной жизни. Не мог приходить домой вовремя, не умел планировать «уик-энды» и покупать продукты, не собирался отчитываться о своих передвижениях по городу и отказываться от старых привычек. В какой-то момент я обозлился на Лику и не мог понять: как это ей удалось накинуть на меня поводья и отвести в стойло?! Первые полгода я приходил домой далеко за полночь и не всегда трезвый. Даже когда мне ХОТЕЛОСЬ туда идти, я заставлял себя завернуть то ли в «Суок», то ли в сауну или же вообще отправлялся ночевать на дачу к другу. Это безобразие продолжалось до тех пор, пока я вдруг не понял: а ведь это совершенно ни к чему. Лика никак не протестовала против таких проявлений свободы и независимости, не воспринимала их как бунт и, кажется, даже не понимала их скрытого смысла. Против чего же мне было бунтовать? Она ни разу не упрекнула меня, не спросила, где и с кем я был.
Незаметно для себя я успокоился, поняв, что это не игра, не ухищрения понравиться, не сети и не ловушки, притрушенные нарочитой покорностью.
«Отчаянная нежность» — вот как можно было назвать чувство, которое я испытывал к Лике. Или же немного по-другому — «отчаяние и нежность», что, правда, звучало безысходнее. Мне казалось, что она совершенно напрасно заперла себя в четырех стенах с таким придурком, как я. Я покупал ей множество самых разнообразных вещей для рисования, доставал дорогие масляные краски, холсты, накупил подрамники, этюдники — переносной и стационарный. Мне действительно очень нравились ее картины. Но мне казалось, что она рисует лишь для того, чтобы порадовать меня, — не более. Не раз я предлагал устроить ей персональную выставку, но Лика повторяла свой жест — удивленно пожимала плечами.
Иногда это коробило. Наверное, потому что я сам не умел вот так просто отрешиться от суеты. Мне казалось, что она могла бы так же спокойно и счастливо жить на голой ветке, и собственное рвение казалось мне бессмысленным. Лика умела мастерить удивительные штучки и, когда не рисовала, занималась шитьем. Вернее, у нее была страсть к переделыванию вещей в маленькие шедевры. Она не носила ничего обычного. Особенно запомнилась джинсовая курточка, которую она расписала специальной краской для ткани, а каждую пуговицу обшила холстиной и каким-то чудом вырисовала в центре миниатюры с изображением ангелов. Когда мы были на какой-то презентации, за эту курточку одна высокопоставленная мадам предлагала баснословную сумму, а потом еще долго надоедала нам звонками, умоляя Лику делать вещи под заказ. Эта курточка почему-то особенно умиляла меня. Я любил, когда Лика надевала ее, и с особой осторожностью застегивал эти удивительные пуговицы — маленькие произведения искусства.
Но она не любила, когда я относился к ней, как к ребенку. Да она, в общем-то, им и не была — иногда она смотрела на меня такими глазами, что становилось не по себе. Я старался не замечать такие взгляды, гнал мысль, что она, Лика, на самом деле — бездна, в которой мог бы раствориться любой мужчина. А уж то, что мог, — это я знал наверняка! Я специально называл ее «уменьшительно-ласкательными» словечками, подло осознавая, что делаю это нарочно, чтобы… не сорваться и не упасть. Я не любил много говорить с ней — из тех же соображений. Ибо все, что она говорила, было странно неправильно или же наоборот — слишком правильно. Но той правильностью, о которой в наше время забыли.