— Зачем тебе?
— Я тебе все же жизнь спасаю; хотелось бы помнить, кто останется у меня в долгу.
— Джека.
ii.
Каждая шавка в штабе ее знает. У нее выправка солдатская, мужская походка и прямой взгляд, с насмешливой ухмылкой. Уверенность в себе на грани с самоуверенностью; плевать на прострелянный бок, на лице никакого выражения боли. Ранения затягиваются, характер не ломается.
Он не списывает все на еще несколько встреч после первой, списывает все на войну; списывает все на затхлое одиночество.
По обнаженной спине ее гладит, она за челюсть кусает ощутимо, а потом смеется.
— Видимо, шлюхой я все же стала. Так скоро начнут говорить в штабе.
— Оставайся, — он произносит это тихо, как будто сам не хочет слышать. — Тебе не нужно подставляться под пули, оставайся здесь.
Она от груди его отталкивается, подскакивает с кровати. И руки на груди скрещивает; у нее тело подтянутое, у нее тело сильное. Ничем не похожее на тех девчонок, которых он видел, которые были с ним. И взгляд резко жесткий, раздраженный.
— Мне уподобиться тебе? Жалкому трусу, который ничего тяжелее ручки в руках не держал? Ты даже крови никогда не видел! И это ты будешь говорить мне про «подставляться под пули».
Он молчит, на бок переворачивается, смотрит на нее и молчит.
Он не рассказывает ей о том, когда сам в руках держал ружье. Он не рассказывает ей о том, как давно и почему пересел за бумажную работу. Он не рассказывает ей о том, как потерял единственную любимую женщину в своей жизни.
Он позволяет говорить ей.
— Я никогда не стану отсиживаться в стороне, — шипит она.
— Ладно.
— Ладно?
— Ладно.
Он ближе к стене двигается, освобождая для нее пространство на кровати.
— Жалкий трус может убедить тебя поспать часа два до того, как ты снова будешь защищать свою страну?
Она возвращается в кровать на жесткий матрац не сразу, гасит керосиновую лампу и не говорит, что на самом деле у нее презрение к нему больше показное, чем настоящее. (Он бы мог воевать за свою страну; но они тут оба в общепринятые нормы не вписываются, если так посмотреть.)
Целуется до болящих губ, раскусанных в кровь, за волосы на себя тянет и в кожу, в щеку практически выдыхает совсем беззвучное «жалкий трус»; его руки на теле работают каким-то успокоительным для адреналина, что вечно в крови херачит. Спокойный взгляд заземляет, о какой-то простой жизни напоминая, если не думать о войне, если не думать о долге. Если не цепляться за него, расписываясь в том, что минуты слабости все же существуют.
Он ее в обнаженное плечо целует, и она мысленно повторяет себе, что все это — просто война. А во время войны люди всегда совершают отчаянные, глупые поступки; во время войны и любить выходит проще, отчаяннее. Быстрее.
— Знаешь, каково, когда пули летают вокруг? — спрашивает она тихо, телом прижимаясь к телу рядом.
— И каково?
— Страшно до ужаса просто, — она ему в кожу смеется, он улыбается, пальцами волосы ее с плеч в сторону убирает.
Однажды война закончится, и они оба друг о друге не вспомнят даже.
Поэтому она уходит после того, как он засыпает. Поэтому она всегда уходит после того, как он засыпает. Отец учил, что любовь — язва; любовь — чума. Отец бил ее ремнем по голому телу, пьяно орал, что она сможет стать лишь портовой шлюхой, и пил, пил, пил. И сдох до начала войны.
И она сдохнет.
Все сдыхают.
Но до того, как сдохнет, хотя бы сможет что-то изменить. Хотя бы сможет защитить тех, кто сам себя защитить не в состоянии.
Связываться с начальником штаба в планы не входило; как и получать от него эти укоризненный взгляды всякий раз, когда ловит пулю.
iii.
День начинается на часа полтора раньше из-за очередной горячей точки, где начинается стрельба без предупреждения. Он не бреется, не ест и не пьет даже воду, одевается за минуту, если не быстрее и за координацию берется моментально. Мозги работают в усиленном режиме, стресса никакого, только усталость слишком ощутимая; он не думает о том, что спал всего два часа.
И только спустя час понимает, где именно начались боевые действия.
Тот самый отряд, тот самый разбитый лагерь, где ночует она. Где ночевала и сегодня.
Спокойствие титаническое, мысли в голову совершенно никакие не лезут. Почему-то он привык уже в ней не сомневаться; почему-то ему кажется, что уж там-то точно ничего не случится. Уж если кто и пройдет всю войну, то это она.
С кучей ранений, с боевыми шрамами, возможно с пулей, которую вытащат из нее, которую она будет носить на цепочке на шее; но такие, как она — поразительно живучие.
Он не переживает за нее даже. Выдыхает, когда поступает информация, что стрельба прекратилась. Матерится и рукой бьет по столу, когда слышит, что почти весь отряд положили. Но все еще не думает о ней; только раздражается от того, что из этого сражения свои вышли пораженными, а не победителями.
Потому не сразу понимает, о чем речь, когда к нему входит один из подчиненных и в сторону его отводит.
— Чего там еще?
— Она мертва, сэр.
— Кто «она»?
— Она, сэр. Девчонка в мужских штанах.
Осознание бьет спустя три с половиной секунды, и он просто взгляд на говорящего переводит и тупо смотрит на него.