Читаем Пуля для штрафника полностью

Борьба за выживание, одержимо державшая в напряжении все существо Отто, вдруг немного отступила. В голове его опять запустился процесс мышления, и непроходимая, отчаянная тоска охватила его. Безоружный, продрогший до костей, в мокрой одежде, измученный, один на вражеской территории… Он обречен. Ему некуда идти. Сдаться, сдаться… Сдаться? Отто снова почувствовал, как в мокрую спину ему невидимо дышат зубастые злобные пасти. Слюна капала с острых, как бритва, зубов, с черных, свисающих почти до земли языков этих злобных тварей. Лучше бы уже они напали на него. Лучше умереть в драке, кусая и сжимая обессиленные руки на горле. Но разве можно бороться с тенями, разве можно придушить или вырвать кадык у посланца ада? Он обречен, он обречен. Куда он бежит, и бежит ли вообще, или это лишь тягостный бред его замерзающего сознания.

Шум камышей… Так широко и привольно мог звучать еще один шум. Единственный на свете… Отто вдруг вспомнил, как он, еще мальчиком, с родителями, ездил на Северное море. Эта незабываемая поездка к родственникам матери, к тете Марте, которая жила в Бремене. Именно там отец и предложил съездить на побережье. «Ведь наш Отто еще ни разу не видел моря. Это должно произойти как можно раньше. Тогда со временем он сможет понять, о чем говорится в «Трагедии, рожденной из духа музыки»[5]. И они отправились в Вильгельшафен, специально, чтобы Отто увидел море. Этот небольшой, ничем не примечательный прибрежный городишко показался Отто величайшим городом на земле. Потому что со всех его улиц был слышен завораживающий, ни на что не похожий шум. Этот шум заполнял все пространство вокруг, до самого неба, он наполнял все внутри каким-то необъяснимым, бесконечным восторгом. Это был шум прибоя, огромных пенных волн. Мать тогда осталась в номере, который они сняли на несколько часов в небольшом пансионате. А Отто с отцом, в нарастающем шуме прибоя, преодолели трудный песчаный подъем в дюнах. Оно вдруг распахнулось перед маленьким Отто, во всем великолепии своей необъятной шири. Море, огромное и свободное, суровое, металлически-серое, все в белых барашках. И с огромными волнами, тяжко рушившимися на безлюдный песчаный берег и расходящимися по блестящему, точно лакированному, песку широченными пенными веерами.

Отец… он был таким молодым тогда. И мама…

Отто ощутил прикосновение ее нежных и теплых рук. Неужели путь, бесконечное, изнуряющее движение в конце концов привело его домой? Голодная серая стая, ощерившиеся исчадия ада остались там, за порогом. Они остались ни с чем… Отто вдруг стало тепло, хорошо и покойно. Он дома, дома, дома…

XI

— Эй, солдатик, эй, ну, подымайся, черт… И тяжелый же!

Его приподняли и куда-то переложили. Отто ощущал такую легкость, будто его тело по мановению волшебной палочки само поднялось в воздух и перенеслось на нужное место. Ему было хорошо и спокойно. Покой, покой… И мамины руки. Или? Нет… Это Хельга! Хельга, Хельга… Так нежно прикасаться может только она. Прекрасная волшебная фея…

— Э, да у тебя жар, служивый. Ну, и околевший ты. Ажно заиндевел. Шутка ли — валяться мокрому до нитки, от шинели до порток. А ну, скидавай свои шмотки фашистские… Вот горе-то, только лопочет что-то на своем басурманском. Чисто ребенок… И совсем ведь вьюноша, лицо-то от силы брил пару раз, а морщины, и седина на висках. Тоже, вишь, несладко пришлось… Тоже, вишь, нахлебался войны от пуза… Ишь, как антихрист ваш, Гитлер проклятый, шлет на войну совсем мальчонок, и нет на него напасти, будь он трижды проклят. Ох, горе, горе! Глядишь, и Василикэ моему там Господь поможет. Где там мой кровинушка? Спаси его и сохрани, спаси его и сохрани… Ох, горе, горе… Ах, напасть-то какая, давай, сымай все, сымай. Самогонкой растереть — вот так, вот так, и под тулуп. Все грейся, сейчас дров подкину. Оно возле печурки-то жарче, быстро оклемаешься…

Отто слышал чужую, непонятную речь, и ему чудилось, будто добрая прекрасная фея, удивительно похожая на Хельгу, поет ему колыбельную, убаюкивает его, нагоняя сладкий сон. Потом женские руки стали умело и уверенно, как маленького, его раздевать. Он был послушен и нем. «Хельга, Хельга…» — единственное, что он повторял, как заклинание, как молитву. Он ощутил на своем теле теплые женские ладони. От них шел жар как будто к нему прикладывали два раскаленных утюга. Они двигались по рукам и туловищу Хагена, по его ногам, и оставляли за собой обжигающе горячие следы, словно следы ожогов. Потом его накрыло что-то горячее и косматое, а жар ожогов от утюгов остался. Он нарастал и вдруг проснулась боль. Раскаленными стальными иглами она пронзала его ноги и руки. Больнее всего кололо в пальцах ног. Боль становилась невыносимой, и крупная дрожь озноба принялась колотить его.

— Ишь, как лихорадит страдальца. Бедненький, потерпи, потерпи. Вишь, как застудил ноги-то. Могло ить и отморозить конечности. А так, значит, будут твои конечности еще работать.

XII

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже