Саплухов, в какой-то момент поймавший на себе взгляд птицы, остановился и задумался. Понял он, что надо кому-то поручить кормить попугая.
Взял клетку и поднялся на третий этаж. Постучал в дверь Нины Петровны. Никто не ответил. На всякий случай толкнул дверь — и она открылась.
В комнате никого не было.
Костах Саплухов сдвинул печатную машинку на край стола, а вместо нее поставил туда клетку с Кузьмой. Взял лист бумаги и ручку. Написал: «Уважаемая Нина Петровна. Я уехал в Москву по срочному делу. Буду дней через пять. Отдыхайте и кормите попугая. Он, кажется, ест все подряд. С уважением, Костах Вагилович».
Вернувшись в свою комнату, ученый допаковал чемодан и, закрыв двери на ключ, поспешил на городскую автостанцию, чтобы успеть на ближайший автобус до Симферополя.
Глава 33
Наступил март, и тонкие снега, покрывавшие холмы и равнины Подкремлевских лугов, затаяли, испрозрачнились и постепенно ушли водою в черную плодородную землю, сразу же отозвавшуюся на это свежей светло-зеленою травою и полевыми растениями. Солнце с каждым днем на дольше задерживалось на синем безоблачном небе, отогревая и пробуждая природу. Откуда-то, должно быть с Севера, потянулись многочисленные стаи птиц.
Растаял снег и вокруг вечного подкремлевского костра, у которого каждый день просиживали за работой, едой и просто разговорами трое обитателей этого раеподобного места.
Живот у Клары заметно увеличился, но, как сказал старик Эква-Пырись, «на глазок ей до родов еще месяца три…» Чувствовала себя Клара хорошо, но спала теперь намного больше, ложась спать и после обеда часика на два, и сразу после ужина, оставляя Кремлевского Мечтателя наедине с Бановым у костра.
Поток писем опять уменьшился — у крестьян начались полевые работы, и, конечно, как и положено крестьянам, работали они от зари и до зари.
Однажды вечером, когда ушел, гремя пустым судком, солдат Вася, и Клара, попрощавшись, пошла ложиться, поиграли немного Банов со стариком в домино, а потом заварили чаю и уселись по привычке поближе к костру на расстеленных шинелях.
— Давай я тебе из жизни расскажу что-нибудь, — предложил Эква-Пырись. — Давно уже ничего не рассказывал… Банов уселся поудобнее. Приготовился слушать.
— Было это году в тринадцатом, должно быть, — стал рассказывать старик. — А может быть, чуть раньше. Иду я по Петербургу. Иду на явочную квартиру одного рабочего, чтобы номер «Правды» вычитать. Смотрю — крадутся за мной человека три. Небритые, в темных плащах. Думал — охранка. Стал я путать по проходным дворам, удрать от них хотел, но вижу, что не получается. И тут, как назло, впереди тупик! Я-то помню, что там проходной двор был, но, видимо, с тех пор что-то перестроили, и вследствие этого тупик образовался. Некуда м-не идти. Стал я спиной к стене, лицом к ним. Ну, теперь арестуют, думаю. А они подошли, трое, вплотную подошли, молча лицо мое рассматривают, и чувствую я, как из их ртов перегаром несет.
Нет, думаю, не охранка это. Может, грабители? Тут один из них и спрашивает меня: «Скажи, сколько счас времени?» Понял я, что без часов сейчас останусь. Но уж лучше без часов, чем в тюрьму. Достал я из жилетки свои часы и говорю им, как сейчас помню: «Без тринадцати четыре». Тут же один из них рукой замахивается и с криком «Ах ты жидюга!» бьет меня по лицу. В общем, за еврея меня приняли. Видимо, потому, что дефект у меня есть в произношении буквы «р». Побили сильно, ничего не взяли и убежали. И вот лежу я в этом тупике, кровь на губах, синяки под глазами. И вижу — идет кто-то ко мне. Старик идет с длинной бородой и такими типичными еврейскими пейсами. Подходит, наклоняется и говорит: «Ой-ей-ей, что же это такое делается! Посреди белого дня и такого хорошего города человека избили! Позвать полицейского?» — спрашивает. А я ему говорю — не надо полицейского, я, мол, сам полежу, отдохну и пойду по своим делам. Тогда взял старик меня, повел к себе домой, а жил он в соседнем доме. Умыл меня, накормил. Разговорились мы с ним. Ну, я ему и рассказал, почему меня избили. А он рассмеялся. «Ой, — сказал, — какой же вы еврей! У вас же на лице написано — немец!» Ну я не обиделся, тем более что немецкий народ всегда уважал. А сам подумал: «Неразумно бить человека за то, в чем он не виноват, ведь если ты родился евреем, нельзя же тебя за это бить. Не политическая это борьба. Другое дело, если б, скажем, побили меня эссеры за то, что я — коммунист! Вот это было бы понятно и легко объяснимо». И еще подумал я тогда, что придет такое время, когда закончатся драки и уголовные преступления, а на их место придет настоящая политическая борьба с политическими преступниками, и не будут больше уголовные преступники по тюрьмам и каторгам сидеть. Все будет по-другому, и не будет никто бить еврея за то, что он еврей, а поляка за то, что он поляк. Потому что не будет больше национальностей, а вместо национальностей придут на некоторое время различные партии, а потом из них только одна останется, и все будут в конце концов равны и одинаковы. Вот.
Почесал Банов затылок и ближе к пламени пододвинулся.