Встреча со злом, которому не было оправдания и которое осталось безнаказанным, толкнула сельского юношу Владимира Рогатнева сначала на кровную месть, затем… на духовную стезю. А расстрел фашистами ни в чем не повинных односельчан заставил его снять поповскую рясу и уйти в партизаны. После гибели боевого друга тот же служитель культа дает себе слово, возвратясь в лоно церкви, взять, как духовное, священное, имя погибшего товарища. С тех пор он не Владимир, а Валентин. «Как быть с этим весьма негармоничным переплетением добра и зла? — мысленно спрашивал я своего бывшего попутчика. — Вера в добро и решимость мщения, ненависть к фашизму и возвращение в попы после победной борьбы с ним, трогательная память о погибшем друге и преданность религии, которую тот, бесспорно, отрицал… Нет, люди бывают разными не от «яблока» выгоды и обладания. Их делает разными жизнь, одинаково желанная и неласковая, неутомимая в своих то дерзких, то нелепых причудах, которые нередко оборачиваются и жестокостью. Как, скажем, месть. Пусть даже и священная».
Я невольно вспомнил все, что знал по воспоминаниям близких об отрочестве и юности своего отца. В ту минуту мне пришел на память рассказ о его столкновении с сельским священником.
…Село наше длинное, пока пройдешь — многих встретишь. И хотя поп один на все село, с ним тоже не всегда разминешься. Не разминулся с ним в одно летнее утро и подпасок Федя, кряжистый, приземистый подросток, с пышно волнистой прядью волос над правой бровью.
Феде остановиться бы, как было принято, и поклониться отцу Акиму, а он, тряхнув шевелюрой, отвернулся, будто не заметил попа. Не прошел бесследно для подпаска Феди недавний приезд домой старшего брата Кирилла, работавшего в городе, на фабрике. Тогда они, идя по селу, встретили старого Гацанка, сельского богача, и Федя снял по привычке кепку, поклонился. Кирилл усмехнулся:
— Шею, Федяй, не бережешь.
Федя не понял, уставился карими глазами на брата:
— Какую шею?
— Да свою же, — снова усмехнулся Кирилл. — Каждой дряни станешь кланяться — шея головы держать не будет. А без головы что за человек? — Кирилл вроде бы и по-доброму улыбался, но Феде было от этой улыбки не по себе. И может быть, поэтому слова Кирилла так глубоко западали в душу.
Тогда, после встречи с Гацанком, Кирилл ничего больше не сказал Феде. А в день своего отъезда, когда Федя, намотав через плечо кнут, направился к калитке, Кирилл вдруг окликнул его:
— Давай, Федя, твою руку. — Обнял за плечи, заглянул в глаза, сильно сжал пальцы в шершавой ладони. — Одного тебе пока желаю: не приучай себя кланяться. Много ли ума и труда надо, чтобы сделаться лакеем? А вот человеком стать потруднее. Но надо. Непременно надо. Понял?
— Понял. Никому больше не буду кланяться, — выпалил Федя. — Вот увидишь.
— Верю, Федя. Я давно к тебе присматриваюсь и могу похвалить: не пустяшный ты парень, с характером. Так и держись.
…Слова у Феди оказались твердыми. Но и отец Аким был чувствителен к непочтению священного сана. Путаные клочья его бровей насупились, из-под них зло сверкнули мазутно-черные зрачки.
— Шапку, свинячий сын, шапку! — со сдавленным хрипом надвинулся он на Федю.
Рука попа потянулась к Фединому уху, но тот отклонил голову, и поповские пальцы скользнули мимо, отчего поп неуклюже и смешно покачнулся. Это привело отца Акима в ярость, и он снова двинулся на Федю. Но тучен и неповоротлив был поп, Федя резко пригнул голову, метнулся в сторону, к прясельцу, нырнул между нетесаными суковатыми жердями и побежал вниз, к речке.
А вечером, злясь на отца Акима за «свинячьего сына», Федя пальнул рублеными гвоздями из самопала по поповскому пчелиному улью.
Скандал на селе не утихал неделю. Побитый отцом, Федя был весь в синяках, но так и не пошел с повинной.
«…Вот и вы, попы, оказывается, разные, — продолжал я мысленно спорить с отцом Валентином. — Видать, и вы от разных «яблок» кусали…»
Сам того не замечая, я и возражал отцу Валентину, и вместе с тем выделял его из того круга, о котором привык судить как о круге порочном.
После того как я услышал историю Володи Рогатнева, отец Валентин необратимо раздвоился в моем воображении, и я, как ни старался, меньше воспринимал его попом, нежели мстителем за отца, а потом партизаном. И наверное, поэтому он так неотступно следовал за мной на моем пути к тому месту, где я надеялся найти отцову могилу. «Он мстил за отца… Я ищу могилу отца…» Это не могло не переплетаться в моем сознании, не могло не будить сочувственные мысли, не давить на психику и, значит, не могло не обострять моего восприятия столь тонко обдуманных и, как это ни странно, эмоционально выразительных, даже порой захватывающих слов отца Валентина.
Но я все же чувствовал, что ткань его узорчатых софизмов, так тщательно окаймленных видимостью логического размышления, временами похожего на доказательство, начинает для меня как бы ветшать, редеть, а то и вовсе расползаться.