Читаем Пупок полностью

Неталантливость рассказа взволновала меня как улика. Не потому, размышлял я, не хватило красок, что не было их в природе, а потому, что задавшиеся целью одернуть Женьку были не способны к художественному вранью. Все мучительство предстало скорее в назидание, нежели как картина — выходило неубедительно.

По логике сюжета полагалось обеспечить Женькино зачатие. Как следовало из рассказа Ивана-потрошителя, вскоре возникла тень возмездия. Когда они брали приступом какую-то хату с бородатыми, как водится, партизанами, он наконец-таки получил пулю в живот.

Если не лень, можно изобразить его выпученные глаза, как он хватается за живот, он в шоке, он ничего не понимает, нелепо, по инерции бежит со штыком, руки в крови и т. д. Очнулся в госпитале.

Дальше медсестра, почему-то полячка, блеклая, деревенская, забитая, просоветская, тем не менее оказавшаяся в беременном состоянии в Польше.

Кто ее туда отпустил, почему она подалась туда, если по заявлению так называемого отца была любовь? Конечно, при сыне он напирал на любовь, хотя что такое мужская любовь, как не вялое и нестойкое предпочтение одной женщины прочим?

Короче, наш живодер не умирает. Зоща выхаживает его. Зоща воняет дезинфекцией, как старый самолет Аэрофлота. Где-то там, в чулане с бельем или чуть ли не под сгнившим крыльцом, у них роман, и отец получает удовольствие от превосходства над беспредметным сухостоем выздоравливающих товарищей.

Подлечив, Ивана Сергеевича забросили в Сибирь: во всяком случае, расставаясь, они с Зощей всплакнули (по одной версии), по другой — даже не попрощались.

Про службу в лагерной охране (Господи, еще одна заезженная пластинка!) вообще ничего не рассказал (да его никто и не спрашивал), но, видимо, досье на него имелось, и уже по смерти Сталина его из органов выставили (то ли за диссидентский контакт с иностранкой — видно, действительно, если здесь подобает говорить о действительности, настучали продырявленные соратники, не в силах пережить его успех у блеклой, конечно, но не такой еще старой пизды, — то ли за проявленные зверства по отношению к литовскому населению — то ли за этот двойной, равноценный криминал).

В дальнейшей жизни он получил чин ревизора и занимался борьбою с хищениями, отчего жил припеваючи, будучи нечестным человеком, но очень скрытно (его квартира в мерзейшем Коптеве показалась мне темной крепостью, забитой мебелью, нераспакованными ящиками, холодильниками, жратвой. Да и бриллиантами, добавил Женька).

Завершая свою малохудожественную исповедь перед обретенным сыном, Иван Сергеевич неожиданно рыдающим голосом вдруг впал в другую крайность:

— Простишь ли ты меня, мой сын?

— Прощу, тато! — немедленно ответил изрядно охуевший Женька.

— Ну как же можно меня так просто простить? — с неудовольствием всплеснул руками Иван Сергеевич. — Я засовывал револьверы в пизды сдобных литовок и открывал бешеную пальбу…

— Ужас, ужас! — схватился за голову Женька. — Но такое время было, тато. Война.

— Наше дело было правое, сын мой.

— Розумем.

— Я разбивал литовским младенцам головы об заборы!

Женька крякнул:

— А это зачем, тато?

— Чтобы лучше бороться с фашизмом.

— Так-так, розумем.

— Я посылал невинных хлеборобов в газовые камеры!

— Разве у комиссаров тоже были газовые камеры? — изумился Женька.

— У нас все было, — грустно сказал Иван Сергеевич.

— Тато, — сказал Женька, — каким бы ты ни был, я рад, что тебя нашел.

Со слезами на глазах он поцеловал отцу правую руку.

— Тогда помолимся перед иконой, — сверкнул глазами Иван Сергеевич и потащил Женьку в соседнюю комнату, где упал на колени, а также Женьку понуждал упасть рядом с ним. Женька, отравленный католицизмом, отказывался.

В результате несоответствия, разрушавшего, по моей догадке, основы карательной программы (Женькино благодушие, что ли?), наступила заминка, своего рода тайм-аут для обдумывания продолжения. Когда время двинулось вновь, Женька раскрыл рот.

— Семейная! — с гордостью сказал отец, — Вот единственная женщина, которую я люблю.

На Женьку взирала скорбящая Матка Бозка в форме русской бесценной иконы. Золотой оклад был утыкан каменьями и сиял, как престольный праздник.

— Какой век? — спросил я Женьку.

— Пятнадцатый.

— Ты религиозный, тато?

— Очень, — был тихий ответ.

— Прости его, — страстно попросил Женька православную мадонну, становясь на колени. — Прости грешного старика.

Женька всегда мечтал о богатстве. Иван Сергеевич искушал согласием на ее вывоз. Я ездил порой по служебному паспорту повышать квалификацию польским учителкам русского языка, разводящим выдр, норок и кроликов. Отец с сыном стали бешено меня обхаживать, засовывали в рот ложки с черной икрой.

Не говорил «нет», но внутренне наотрез отказался. Тем временем они за руки гуляли по Александровскому саду и посещали Третьяковскую галерею.

Когда на третий день осмотрели ВДНХ, Женькин отец, на сон грядущий встав перед иконой, спустил штаны.

Перейти на страницу:

Похожие книги