И дальше:
Белинский: «Эти мысли изумительны своей наивностью… Из чего хлопочет поэт? Против чего восстает он? – Против того, чего сам не мог не осмеять… Что за упрек такой» (VII, 537). «Да из чего же следует, что науки пошли нам не впрок? Уж не оттого ли, что они избавили нас от дворянской спеси?.. Странное зрелище: великий поэт видит зло в успехах просвещения…» (VII, 539–540).
Спор этот показывает, не вдаваясь в его существо, что историческое мышление Пушкина вряд ли могло рассчитывать на общественное понимание. Положить историю с «преданием» в основание начинающейся литературы в этих условиях было задачей более чем проблематичной и во всяком случае в явном виде невозможной.
Песни, сказки… Но где они? Даль только начал свою деятельность, П. Киреевский тоже. Буслаева, Афанасьева, Тихонравова, О. Миллера, Костомарова и др. нет и подавно; собирание, издание началось, но об обобщении никто не думал, многое просто не найдено. При случае оно подхватывается на ходу, как Глинкой – тема Сусанина у лужского извозчика («что гадать о свадьбе») или самим Пушкиным; но собственное направление народного творчества, его дух, склад ни для кого не известны. Со стороны профессионала оно выглядит, как и сказал Пушкин в статье «О ничтожестве»: «Несколько сказок и песен, беспрестанно подновляемых изустным преданием, сохранили полуизглаженные черты народности…» (VII, 307). Именно «полуизглаженные»; их еще предстоит прочесть.
И наконец, это «и проч.». Что оно означает? В перечне Пушкина нет литературы. Она даже не подразумевается в источниках. «К сожалению, старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь – и на ней возвышается единственный памятник: «Песнь о Полку Игореве» (VII, 226). Опереться не на кого. Державин – у него «должно сохранить будет од восемь да несколько отрывков, а прочее сжечь» (X, 148); Батюшков – «уважим в нем… несозревшие надежды» (X, 118); Жуковский – благородный учитель, оставленный позади уже в юношеской поэме; Ломоносов – известно, что о нем сказано: «Ломоносов был великий человек… его влияние на словесность было вредное» (VII, 227–228). Один Крылов поминается постоянно с уважением и ссылками на собственно русское художественное начало. Но ведь его жанр, хоть и насыщен современной мыслью, в сущности, первичный, от фольклора.
Итак, с внешней и внутренней стороны все колеблется. Для определенного и положительного начала данных крайне мало. Личное положение Пушкина, может быть, и благоприятно (среда, воспитание, отрочество в исторический подъем 1812 года и т. д.), но с точки зрения масштаба предстоящих задач (новая мировая дорога, национальная художественная идея, стиль) ничего обеспеченного или ясно подготовленного нет.
И вот, поднимаясь, Пушкин обращает эти трудности, как бывает среди больших задач, в преимущества. Он начинает прямо с дела «без основы» и вопреки Веневитинову сам становится основой. С каждым его шагом далекие и приглушенные черты, чаще всего ему неизвестные, начинают вдруг звучать национально, принадлежать этому стилю (ср. мелочь – последнюю строфу «Памятника» и окончание «Слова Даниила Заточника» XIII века: «Скажу не много еще. Не запрещай глупому глупость его, да сам не уподобишься ему»);
Пушкин освящает их принадлежность. Как сказал его почитатель, встречавшийся с ним петербургский аптекарь Генрихсон: «О чем древние писали темно и невнятно, то Пушкин изъяснил лучшим образом».
Одновременно все эти черты вместе начинают складываться в нечто самостоятельное, выбиваться в свое, целое, среди других национальных художественных стихий.
Пушкин находит способ их соединения. Нельзя сказать, чтобы он где-нибудь был сформулирован, но практически он обнаруживается в его стиле (или методе) везде – в отношении к противоречию.