Вполне возможно, что движение мысли Гете в этом направлении, к величайшим пикам Земли, мог обеспечить лишь уникальный «надмирный» талант Лермонтова. Если предположить, что Пушкин взял бы себе что-либо для перевода из Гете, оно могло бы, кажется, пойти другой дорогой, скорее на юго-восток, «к Гафизу», как намечал гетевский «западно-восточный диван». Косвенные свидетельства это подтверждают. Одна из немногих строк Гете, процитированных Пушкиным, и единственно оставленная им для себя в эпиграфе, – Kennst du das Land («Ты знаешь край», песня Миньоны) – устремлена на юг. Следуя за ней, мы могли бы обнаружить, что и само стихотворение Гете было переложено Пушкиным по ведущим мотивам в русский вариант, подобно «Горным вершинам» Лермонтова; только произошло это шестью годами раньше цитированной строки и без выведения ее в эпиграф. В.М.Жирмунский подметил, что в рукописи цитаты допущена ошибка – «konnst» вместо «kennst» (если обратно перевести на русский, было бы «ты смог бы… край»), откуда можно понять, что Пушкин в 1828 году приводит эту строчку по памяти. Однако то, что память его удерживала в 1821 году гетевское стихотворение очень прочно, сомнению не подлежит. Для этого нужно лишь перечитать вместе песню Миньоны (1782 г., как и «Erlkonig») и пушкинское стихотворение, печатавшееся иногда под названием «Желание» (1821). Бросающееся в глаза сходство первых слов и настроения литераторы услышали давно, но сравните текст:
Гете —
(Ты знаешь край, где цветут лимоны, / В темной листве переливаются золотые апельсины, / Мягкий ветер веет с голубых небес, / Недвижен (тих) мирт и высоко стоит лавр. / Знаешь ли ты, слышишь ли ты это душой? / Туда, туда желала бы унестись я с тобой, / О мой любимый, туда!)
Пушкин —
Пушкин сохраняет даже строение гетевской строфы, ее повторяющийся вопрос-восклицание: «Ты знаешь край… Знаешь ли ты, слышишь ли ты это душой…» – «Кто видел край… Скажите мне, кто видел край прелестный», – даже сдвоенную рифму окончания: «Dahin! Dahin – о, mein Geliebter, ziehn» – «прелестный-неизвестный», а призыв Миньоны к «любимому» (Geliebter) точно соотносится с «где я любил», как «высоко стоящий лавр» с высоко (именно) расположенными «лавровыми сводами».
Дальше Пушкин свободно переносит в свой образ знаменитый «Dahin» (туда! туда…) – «К тебе летят желания мои», и «мирт», который, правда, у него не «тих», а, напротив, «шумит над падшей урной», и «ясные, как радость, небеса», которые он наблюдает подобно золотым апельсинам Гете «в темной листве» – «сквозь темные леса», и «скал прибрежные стремнины», и «вод веселые струи» (у Гете, переводя буквально, «низвергается скала и через нее поток» – «Es stiirzt der Fels und liber ihn die Rut»).
Объясняется это, конечно, тем, что Крым был для него тем же, что для Гете Италия, – внезапно открывшимся счастьем юга, и набегавшие один за другим образы не принимались за заимствования, были общим переживанием.
Но так или иначе, укоренение в России идей Гете, этого, по словам Федора Глинки, «нежного друга чувствительных сердец», переложение их во «всяк сущий в ней язык» знает многие примеры; общение умов поддерживает их. И только темный великий «Erlkonig» не присутствует в этом ряду. Он не находит ни продолжений, ни соответствий; что-то останавливает, отводит от него встречный взгляд, а переводы соскальзывают с ядра, уводя в сторону.
Опыт Жуковского, поэта подлинного, с европейским кругозором, доказал, что причина лежит глубже личного таланта. Обращения к «Erlkonig» иноязычной культуры наталкивались на пласты древнего народного сознания, не совпадавшие с другими. Нелегко было разглядеть их сквозь влиятельные «течения дня». Они требовали для своего понимания либо подчинения, слияния с ними, либо ответа – развития в общей истине. Задача, едва ли готовая открыться тогда сразу и к тому же нуждавшаяся в соразмерном гении. Жуковский пошел, очевидно, по среднему пути: приспособления к своему, привычному. Результатом стало некоторое смешение частиц, мало прозрачное для обеих сторон.