Все это нельзя, разумеется, понимать так, будто немцам изначально и через Гете свойствен угрюмый взгляд на жизнь, а русским через Пушкина – забубённое веселье. Речь идет о веяниях (по Ап. Григорьеву), влияниях, преобладаниях, которые на достаточно долгий срок могут выходить вперед в национальном сознании и вовсе не исчерпывать его. У Гете нам известна его радость от чувства причастности к мирозданию («Wie herrlich leuchtet mir die Natur…» – «Как великолепно сияет навстречу мне природа»), и безоглядные влечения, которыми прославлен Пушкин («О Madchen, mein Madchen, wie lieb ich dich…» – «О, дева моя, дева, как люблю я тебя»); и тот же помянутый Шварцвальд известен не только глухими черными елями и родиной ведьм, но и неудержимым «Horch, was Kommt von draussen rein… holari-holaho!» («Слышишь, что рвется к нам снаружи… Холари-Холахо!»). Эту песню, кстати, напрасно (хотя и объяснимо) связывали в наших фильмах исключительно с немецкими солдатами Второй мировой войны. Дело в другом; в перемещениях и поворотах больших мыслительных циклов, в которых находят свое место национальные пристрастия, стремящиеся, однако, к цельности и полноте. В европейском сознании соотношение двух наиболее представительных национальных баллад – «Короля эрлов» и «Олега» – составляет в этом смысле важный эпизод.
Обращение к «вещему Олегу» было сопряжено у Пушкина, возможно, и с чем-то личным. Ему тоже было предсказано, что он умрет от белого человека или белой лошади, и – в чем снова непонятно сказалось соучастие или посредство Германии – гадалкой с немецкой фамилией Кирхгоф (в переводе «Церковный двор»). Церковь предостерегала от общения с гадателями и колдунами, поскольку, как можно предполагать, человек как бы выдергивает в этом случае единственную нить судьбы из гигантского разнообразного жизненного «ковра» с непредсказуемыми возможностями и тем самым заранее подвешивает себя на ней – уже неотвратимо. Картинным примером служила поколениям прихожан история библейского Саула. На юного Пушкина, которого привели к гадалке светские приятели, предсказание произвело особое впечатление, как рассказывали, потому, что некоторые детали других ее пророчеств стали сбываться с ним довольно скоро. И он, если вообще верить истории с предсказанием, действительно принял смерть от человека с лошадиными повадками, белокурого эльзасца, который смотрел на окружавших его аборигенов, как некий гуингм, и безусловно не ведал, «на что он руку поднимал». Правда, этот личный повод стихотворения, если и был, совершенно исчез и растворился в широком, поднятом балладой содержании.
Есть еще одно непрямое свидетельство того, что Пушкин балладу Гете прочел, учел и свои выводы сделал. Цветаева, критикуя Жуковского, точно указала, что король у Гете представлен вовсе не «с густой бородой», а «mit Kron und Schweif», «с короной и (буквально) хвостом», с какой-то тянущейся из-под короны полосой, подобной нитям тумана; то есть ребенку и всаднику являлось нечто призрачное, принадлежность духа. Наблюдение было верным, но оно не исключало присутствия в гетевском образе и бороды, развевавшейся, как длинное одеяние, заменявшее духу тело, – словом, чего-то промежуточного между запредельными видениями и людьми, что собственно и представлял собой «король», уносивший в чужое королевство ребенка. По крайней мере, первые немецкие иллюстраторы баллады Гете поняли это так, и на гравюре Дж. Роми по рисунку Х.Рамберга (1821) мы видим эту бороду, расширяющуюся из-под короны короля, словно хвост кометы. Жуковский только сместил образ ближе к человеческому лицу и, может быть, чуть отяжелил, но не уничтожил его; седая борода закрепилась за обликом его царя.
И вот, прилежный ученик «побежденного-учителя», Пушкин, не забывавший, как отмечал за ним друг Пущин, ничего из прочитанного, рисует в первой поэме, комически, своего злого волшебника. Его главная принадлежность – длиннейшая седая борода. Колдун и «полнощных обладатель гор» тоже похищает самое дорогое дитя Киева, но похищение ему даром не проходит. Бороду, развертывающуюся длиннее, чем хвост, и носимую рабами, отсекают. «Что, хищник, где твоя краса?» Юный Пушкин уже хорошо знал направление своей дороги.
Обе баллады стоило бы, наверно, издать под одной обложкой. Лучшие русские и немецкие иллюстраторы помогли бы выявить их характер, а квалифицированный комментарий – поставить на правильные места. Такое издание внесло бы кое-что в воспитание европейского сознания, о котором много говорят, но которое не поднимается пока что выше европейской мебели.
Гоголь пишет о литературе