Поэт с этим не согласен и осуждает льстеца. В записке же Пушкин пишет: «Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания, есть корень всякого зла». В стихах Пушкин вкладывает в уста льстеца то, что еще недавно писал в записке от своего собственного имени! Как видим,
И почти одновременно с восторгом в «Возражении на статьи Кюхельбекера в «Мнемозине»» Пушкин, так сказать, сам себя отрицает: «Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно, не в силе произвесть истинное великое совершенство (без которого нет лирической поэзии)». Между тем такой же двойной была и оценка стихотворения «Друзьям» самим императором, который обнаружил это двуличие и оказался умнее поэта: «Его Величество совершенно доволен им (стихотворением. – Ю.Д.), но не желает, чтобы оно было напечатано», – написал Пушкину Бенкендорф[385]. Николай почувствовал, что подхалимаж, причем неискренний, будет работать против него. Это напоминает Сталина, который смотрел телевизор в день авиации. Конферансье Смирнов-Сокольский то и дело повторял фразы «Товарищ Сталин – создатель нашей авиации!», «Гениальный вождь – отец советских летчиков!» и пр. Сталин выключил телевизор, плюнул и сказал: «Нужны мнэ его камплымэнты!» Сокольскому запретили выступать.
Российское двоеречие нас, современных циников, восхищает по сей день. Кто был автором нижеследующего письма начальнику Третьего отделения жандармов А. Орлову, который стал наследником графа Бенкендорфа? «Слышу, что в книге Герцена мне приписываются мнения, которые никогда не были и никогда не будут моими мнениями. Хотя из слов Вашего Сиятельства и вижу, что в этой наглой клевете не видите особенной важности, однако не могу не опасаться, чтобы она не оставила в уме вашем некоторого впечатления… Каждый русский, каждый верноподданный Царя, в котором весь мир видит Богом признанного спасителя общественного порядка в Европе, должен гордиться быть орудием, хотя и ничтожным, его высокого священного призвания; как же остаться равнодушным, когда наглый беглец, гнусным образом искажая истину, приписывает нам свои чувства и кидает на имя наше собственный свой позор?..»[386].
Автор этого письма тот, кто «в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес» – Чаадаев. И это ровно пятьдесят процентов его двоеречия. Тут же, 26 июля 1851 года, Чаадаев пишет письмо «наглому беглецу» Герцену: «Слышу, что вы обо мне помните и меня любите. Спасибо вам. Часто думаю также о вас, душевно и умственно сожалея, что события мира разлучили нас с вами, может быть, навсегда… Как бы то ни было, я уверен, что вы не станете жить сложа руки и зажав рот, а это главное дело… Мне, вероятно, недолго остается быть земным свидетелем дел человеческих; но, веруя искренно в мир загробный, уверен, что мне и оттуда можно будет любить вас так же, как теперь люблю, и смотреть на вас с тою же любовью, с которой теперь смотрю. Простите»[387]. Не исключено, что сперва Чаадаев написал благодарное письмо Герцену, а потом самодонос в Третье отделение[388].
Нужен ли комментарий? В книге «О развитии революционных идей в России» Герцен посвятил Чаадаеву несколько теплых страниц, сказав о мудрости взглядов философа на Россию. Чаадаев в цитированном выше письме Третьему отделению добровольно предлагал «представить вам письменно это опровержение, а может быть, и опровержение всей книги». Михаил Жихарев, один из самых близких друзей Чаадаева, прочитав копию письма, воскликнул: «…Не могу постигнуть, для чего он сделал такую ненужную низость?» «Чаадаев взял письмо, бережно его сложил в маленький портфельчик, который всегда носил при себе, и, помолчав с полминуты, сказал:
Как было сказано, записка не предназначалась для публикации, и это важно. Вряд ли Пушкин стал писать о поощрении доносительства для широкой публики – почитатели, не говоря уж о недругах, немедленно обвинили бы его в черт знает каких смертных грехах. В печати поэт более гибко и более широко пользовался слоями мультиречия.