Размышляя над этим и поверяя, как всегда, свои чувства бумаге, Пушкин вспомнил оду Горация «Mæcenas atavis edite regibus» (Carmina, I, 1). Она была вполне созвучна его настроению – благодарности Царю и раздражения против Бенкендорфа. Пушкин набросал перевод первых стихов этой оды, следя за тем, чтобы два главных адресата его стихотворения были в достаточной степени завуалированы. В данном случае это было важно, чтобы избежать очередных упреков в лести Царю и не раскрывать свои истинные чувства к шефу жандармов.
(III, 299)
Слова для перевода второго стиха Пушкин подбирал с особой тщательностью, с тем, чтобы было ясно, что он обращается к Царю, но чтобы это не было слишком ясно. Сначала он написал:
О ты мой вождь и покровитель…
Потом:
Мой вождь и покровитель славный…
…
Мой вождь и давный покровитель…
Затем все же менее торжественно, без слова «вождь»:
Мой покровитель давный (III, 893)
И, наконец:
Мой покровитель стародавный…
На этом Пушкин завершил обработку строфы. Она приобрела тот вид, в котором дошла до нас:
(III, 299)
Здесь речь очевидно идет о головокружительной карьере, которая удается «иным», умело «мчащим колесницу» своего успеха, своей судьбы в надежде на «победную награду».
Ключевые стихи стихотворения – пятый, шестой и восьмой: оказывается, эти «иные» в пылу своих успехов «касаются заповеданной ограды», т. е. балансируют на грани дозволенного и даже мнят себя «равными с божеством», т. е. с самим Императором[155]
. Это как раз то, что более всего бесило Пушкина: Бенкендорф в отношениях с ним настолько постоянно и уверенно выступал от имени Императора, что создавалось впечатление, что он его полностью подменяет, вторгаясь в прерогативы самого Царя.Последующие строфы (всего в оде Горация их девять) уже не имели для Пушкина существенного значения – всё, что его тревожило, он сказал уже в первой строфе, – и, переведя еще четыре стиха, он оставил свой перевод.
«Комедия о Царе Борисе и о Гришке Отрепьеве»
Историческая драма Пушкина «Борис Годунов» вызывала почему-то особую неприязнь Бенкендорфа, что было особенно болезненно для поэта. Это был его первый значительный опыт в области драматургии и в сфере русской истории. Пушкин потратил на него немало сил, считал его удачным. Завершив в Михайловской ссылке в ноябре 1825 г. работу над «Годуновым», Пушкин писал Вяземскому: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!» (XIII, 239). Попав в Москву в сентябре 1826 г., Пушкин охотно читал свою пьесу на публике: друзьям, почитателям и просто любителям русской словесности. За это-то и зацепился Бенкендорф. 22 ноября 1826 г. он написал уже цитированное выше письмо, которое содержало малоприятный для Пушкина окрик:
«…Ныне доходят до меня сведения, что вы изволили читать в некоторых обществах сочиненную вами вновь трагедию.
Сие меня побуждает вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие, или нет. Я уверен, впрочем, что вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере столь великодушного к вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного» (XIII, 307).
На это письмо Пушкин незамедлительно ответил:
«Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно не из ослушания, но только потому, что худо понял Высочайшую волю Государя), то поставляю за долг препроводить ее Вашему превосходительству, в том самом виде, как она была мною читана, дабы Вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена» (XIII, 308).
Рукопись «Годунова» Царь, как выяснилось в дальнейшем, сам читать не стал, а поручил Бенкендорфу дать ее на отзыв кому-нибудь из сведущих и надежных литераторов. Таковым по понятиям Бенкендорфа был Фаддей Венедиктович Булгарин, который и составил соответствующий отзыв.
«Я имел счастие представить Государю Императору Комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его Величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно написал следующее: