Методологическая невозможность создать непротиворечивый образ Пушкина, в которой сознавался Анненков, определялась тем, что исследователь рассматривал Пушкина как человека своего времени и переносил на него поведенческую и мировоззренческую амбивалентность эпохи. Громадный читательский успех Пушкинской речи определялся тем, что, создавая образ «нового» Пушкина, писатель отделил его от принадлежности поколению и классу и придал поэту статус общенационального гения. Художественные же образы, созданные Пушкиным, Достоевский лишил исторической привязки к эпохе и объявил имеющими универсальный, то есть вневременной характер. Так, Онегин и Алеко, по мнению Достоевского, явили собой тип русского скитальца, оторванного от народной жизни, образ, который представлен в русской литературе многими героями, от Печорина до Болконского. Точно так же Татьяна являла собой «апофеоз русской женщины» на все времена (XXVI, 140).
Легкость, с которой русский читатель забыл о том, что еще недавно Пушкин провозглашался исключительно «певцом женских ножек», определялась тем, что Достоевский предложил обществу перестать ассоциировать Пушкина с пушкинским поколением. Более того, объявив «всеотзывчивость», то есть способность постигать другие культуры и эпохи, главным пушкинским качеством, Достоевский вырвал его произведения из контекста биографии поэта, и личный опыт автора перестал иметь значение для понимания его произведений. Можно сказать, что Достоевский проделал операцию, противоположную той, которую осуществил Писарев, отождествивший Пушкина с Онегиным и растворивший личность поэта в стереотипах, свойственных его поколению.
В качестве примеров «всеотзывчивости» Пушкина Достоевский назвал такие произведения, как «Скупой рыцарь», «Жил на свете рыцарь бедный…», «Дон Жуан» (так Достоевский переименовал «Каменного гостя»), — произведения, бывшие у него на слуху во время работы над «Братьями Карамазовыми» и отраженные в образе Федора Карамазова. Писатель называет в этом ряду и «Египетские ночи», обращаясь в своей Пушкинской речи к любимому им образу Клеопатры.
Трактуя образ «сладострастницы» не как специфически русский, а как общекультурный, Достоевский замечает:
Вот «Египетские ночи», вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фантастическими зверствами, сладострастием насекомых, сладострастием пауковой самки, съедающей своего самца (XXVI, 146).
Как видим, в речи Клеопатре приданы черты, выходящие за семантические границы образа «сладострастного насекомого», сложившегося в других произведениях Достоевского и более всего в статье 1861 года. Новое состояло в том, что писатель приписывает Клеопатре «презрение к гению народному и неверие в него более». Стоит задуматься, какой народ презирала и в который не верила «более» (то есть ранее верила) Клеопатра: египетский (малоопределимый в эпоху эллинизма) или греческий, к которому она исторически принадлежала? Остается предположить, что «презрение к народу» попало сюда из характеристики, данной Достоевским в той же речи другим «сладострастникам», Алеко и Евгению Онегину. Именно они характеризуются Достоевским как воплощения типа человека, «оторванного от народа, от народной силы», «в родную почву и в родные силы ее не верующего».
В этот ряд и встает Федор Павлович Карамазов с его признанием:
А Россия свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию, то есть не Россию, а все эти пороки ‹…› а пожалуй что и Россию. Tout cela c’est de la cochonnerie. Знаешь, что я люблю? Я люблю остроумие (XIV, 122).
Однако теперь, после Пушкинской речи Достоевского, Федор Павлович Карамазов уже не мог ассоциироваться с Пушкиным, потому что сам Пушкин в восприятии современников перестал был космополитом и либертеном и сделался пророком и национальным гением. Он больше не представлял прошлое. Он стал «идеалом русского человека, который явится еще через двести лет». Так пушкинская эпоха на время лишилась своего главного поэта, ушедшего в надмирную высоту «всемирной отзывчивости». Отметивший это обстоятельство К. Леонтьев остроумно определил опустевшую и оставшуюся без Пушкина пушкинскую эпоху как «поруганное прошлое»[791].