Послание Давыдову, при всей насыщенности стихотворения конфессиональной тематикой, не дает достаточного основания для исследовательской реконструкции религиозного кредо поэта. Больше для этого подходит роковое письмо Пушкина Вяземскому (?), приблизительно датируемое апрелем — маем 1824 года. Приведем еще один отрывок:
Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать, qu’ il ne peut exister d’être intelligent Créateur et régulateur ‹что не может быть существа разумного Творца и регулятора (
Итак, только весной 1824 года вера в отсутствие Творца и регулятора, а также неверие в бессмертие души будут представляться Пушкину «более всего правдоподобными». Весной 1821 года это было еще не так, и вера в Творца и регулятора еще сохранялась. В послании Давыдову она выражалась в религиозном либертинаже, характерном для предреволюционной идеологии и резко отвергаемом Революцией.
В третьей, заключительной строфе послания Пушкин формулирует свое представление о позитивных ценностях.
В 1824 году в известном письме, в котором поэт признавался в том, что «берет уроки чистого афеизма», Пушкин определил афеизм как систему, не признающую Творца и бессмертие души (XIII, 92). Но это то, от чего поэт был, возможно, готов отказаться только в 1824 году. Весной 1821 года вера в бессмертие души и в Творца сомнению не подвергалась, но черты конфессионального безразличия, в соответствии с исповедью деиста из «Войны богов», имели место.
О «Войне богов» как об источнике «Гавриилиады», писавшейся одновременно с посланием Давыдову, известно давно[227]. Пассивному и аморфному «общему кругу» первой строфы здесь противопоставлено некое деятельное и сплоченное «мы»:
Наиболее дистанцированно и резко оно противостоит «народам», которые «тишины хотят» (III, 179). Помимо самого автора и адресата послания, «мы» включает и «его милого брата», Александра Львовича Давыдова. Последнее обстоятельство лишает вышеупомянутое противопоставление чрезмерной политической остроты и придает ему черты поэтической условности, мягко говоря, поскольку А. Л. Давыдов был фигурой комической и его отношения с Пушкиным не имели того дружеского характера, который соответствовал отношениям Пушкина с его младшим братом.
Наблюдательный современник вспоминал:
Тут же я познакомился с двумя Давыдовыми, родными братьями по матери генерала 12-го года, H. Н. Раевского. Судя по наружным приемам, эти два брата Давыдовы ничего не имели между собою общего: Александр Львович отличался изысканностью маркиза, Василий щеголял каким-то особым приемом простолюдина; но каждый обошелся со мною приветливо. Давыдовы, как и Орлов ‹Федор›, ожидая возвращения Михаила Федоровича, жили в его доме… Все они дружески общались с Пушкиным; но выражение приязни Александра Львовича сбивалось на покровительство, что, как мне казалось, весьма не нравилось Пушкину[228].
Отметим между тем, что «изысканность маркиза», как называл современник А. Л. Давыдова, делала собрания с его участием похожими не на заседания Конвента, а на салоны эпохи Старого Режима. В недалеком будущем жена А. Л. Давыдова станет адресатом двух весьма злых эпиграмм, а сам Давыдов будет ассоциироваться в пушкинском сознании с Фальстафом, образом травестийным.