И вот наконец последнее оскорбление – иначе нельзя это назвать, – Пушкин не был включен в списки приглашенных в Юрзуф. Яхта «Утеха», предоставленная наместнику главным командиром Черноморского флота Грейгом, торжественно отплыла из Одесского порта, оставив Пушкина на берегу. Из маленькой пушки дан был прощальный салют. Поездка эта откладывалась в течение целого месяца из-за болезни маленькой дочери Воронцовых. Но от Веры Федоровны Вяземской, которая как раз к этому времени прибыла в Одессу с детьми, он уже знал о резкой размолвке между супругами. В конце концов граф настоял на своем.
Пушкин был оскорблен, но одновременно почувствовал в этом проявление не силы уже, а слабости, даже… боязни… Это был выпад не только против него одного, а и против графини… Как теперь должно это их сблизить!
Он не ошибся и в этом своем предчувствии…
Скоро уже должна она и возвратиться. А пока Пушкин бродил по пыльной Одессе – часто один – с думами, с думами…
Ненадолго весною съездил он в Кишинев, но эта поездка его не освежила. В нем так нарастало желание покинуть все эти места. Порою он думал и о побеге, но он не верил в побег. Думал о близких друзьях, общества коих лишен. Думал и о неверных друзьях… и, наконец, о себе. О работе, призвании, цели. О все прибывающих силах, которые порою почти физически чувствовал. И как же душа жаждала отклика! Если б он был, так все было бы хорошо!
И вот незадолго до вечера однажды, забывшись, он далеко зашел за город. Солнце стлало косые лучи, как бы удлиняя поля. Было безлюдно, пустынно. Александр шел, глубоко задумавшись, медленно, как очень редко ходил. Порою, и вовсе не замечая того, останавливался. Думы были без слов, но в них было все, что на душе наболело. Вот именно: где ж его голос? И кто его слышит в пустыне? Это и был самый острый укол, самая терпкая горечь.
Внезапно едва он не натолкнулся на какой-то предмет, и невольно тронул рукою: холодное. Холодное дуло орудия. Он машинально начал разглядывать пушки.
– Эй, кто такой? – послышался окрик.
Пушкин взглянул. Издали быстро к нему приближался молодой офицер.
– Что вы здесь делаете? Кто вы?
– Я Пушкин, – просто сказал он.
Офицер отдал ему честь и быстро побежал прочь, махая рукой и что-то крича. Весь лагерь встревожился. Пушкин несколько отошел, так как все бежали прямо к орудиям.
– Смирно! – закричал офицер. – Слушать команду! К орудиям! Приготовься к стрельбе. Пли!
Грянул залп. Офицер, с сияющим, красным от возбуждения лицом, подошел к Александру.
– Честь имею представиться, дежурный офицер Григоров.
Пушкин, улыбаясь, пожал ему руку.
– А зачем вы палили?
– В вашу честь, Александр Сергеевич! В честь любимого поэта России.
«И плащ его покроет всю Россию», – вспомнился Пушкину все тот же Вельтман. Он был очень растроган. Легкая краска проступила у него на лице. Подошли другие офицеры. За ними на отдалении – солдаты.
– Идите, идите! Это же Пушкин. Это же дали мы залп в его честь.
– Спасибо. Спасибо вам от души. Но не пришлось бы вам отвечать из-за меня?
– Пусть и отвечу. Я рад, что так вышло. Мы чтим вас превыше начальства.
Григоров говорил несколько приподнято. Как на параде. Но это был особый духовный парад. Пушкин чувствовал это. Он и сам заволновался.
– Вы говорите, как истинный друг, – сказал он. – А у меня… у меня очень мало друзей.
– О, у вас много друзей! Мы знаем вас хорошо. Мы вас читаем.
Пушкину вспомнилось, как в недавнем своем «Послании цензору» он писал о себе, о поэте политических вольных стихов:
«Так в пригородной этой пустыне, где я гулял, – еще до меня, как вижу, разгуливали стихи мои». И он улыбнулся.
– Что это там, неужели картошку пекут? – спросил он у Григорова. – Я давно уже мечтал… как у цыган. Это не нарушит у вас дисциплины?
– Дисциплина у нас не расходится с сердцем, – с тем же подъемом и с неподдельною искренностью воскликнул молодой офицер.
Пушкин побыл и у солдат, и в офицерском шатре. Этот костер – как на поле сражения; как на биваке – в офицерском шатре.
Посреди веселого чествования на Пушкина налетело облако задумчивости. Он вспомнил погибшего в Греции Байрона. Пушкин недавно еще в письме одному приятелю, жалуясь на разложение греков, которое видел в Одессе и которое его оскорбляло, все же писал: «Ничто еще не было столь народно (и подчеркнул это слово), как дело греков». Так он это и чувствовал. Он хотел писать и о Байроне, но не выходило пока.
Об этом властителе дум хотелось сказать не так элегически – ярче, проникновеннее. Вот поэт, сочетавший свободу, лиру и меч!
Молодые хозяева заметили мгновенную задумчивость гостя. Все невольно притихли, и от наступившей вдруг тишины Пушкин очнулся. Чуть задрожавшей рукой он потянул над столом налитый бокал и произнес очень тихо:
– За Байрона…
– Павшего за свободу, – добавил Григоров.