Контракты давно уже шумели и пенились в городе, заливая Подол не хуже Днепра. На знаменитую ярмарку съезжались помещики на недельку, на две – потрясти здесь мошной, поторговать, покутить, поухаживать за актрисами. Приезжали издалека за сотни и тысячи верст, и сотни, а то и тысячи платили за одно помещение. Город лился через край, по Московской, Никольской было трудно проехать из-за пешеходов, стремившихся все туда же – по улице Мостова (единственная мощеная улица) – на Подол – на Контрактовую площадь! И где только все размещались!
Денис Васильевич, не найдя ночью братьев Давыдовых, попробовал было приютиться в «Зеленой гостинице», где привык останавливаться, но там и в коридорах лежали. Предложили ему с извинениями матрасик возле конторки, он попросил указать точное место, где именно будет постелен матрасик, и очень точно плюнул на это самое место.
Аглая Антоновна в последние дни каждый вечер выезжала на концерты в контрактовый дом, а то и в театр. Там была русская и украинская труппы. Театр был порядочный: два яруса лож, десятка четыре кресел, обитых красным сукном, партер для мужчин, амфитеатр и галерея.
Осенью этого года только что отпущенный на волю молодой актер Щепкин возьмет этот театр в аренду, а пока играл, будучи еще крепостным. Он про Пушкина слышал уже, но и подумать не мог, что тот в Киеве. Молодому поэту, опальному, приехавшему в Киев без разрешения, дружески посоветовал Николай Николаевич особенно широко не показываться.
– Вы знаете, кто здесь комендантом? Андрей Андреевич Аракчеев, брат Алексея Андреевича, столь горячо любимого вами. Это хотя и не такая взбесившаяся собака, но из той же породы.
Пушкин остался доволен этим определением Аракчеева и внял совету.
Театр, на фоне густого «Государева сада», был довольно красив. Четыре портика с вынесенными колоннами делали его похожим на помещичий дом. Несколько чугунных фонарей ждали сумерек, чтобы освещать цилиндры и дамские шляпки. Сейчас, когда мимо него ехали шагом, Пушкину особенно понравились стоявшие слева два молодых тополька. В них была юность и стройность, задумчивость. Он обернулся к Марии, сидевшей в тех же санях. Сегодня она серьезность оставила дома, оживление блистало в ее темных глазах. Нечасто она выезжала, и блеск предвесеннего солнца, движение доставляли ей еще детскую радость. И она взглянула на Пушкина; оба они ничего не сказали. Достаточно взгляда.
Но и эти несказанные слова – слова, не только что себя не нашедшие, но и не искавшие, – и как памятны они остаются.
На минуту Мария оказалась для глаза рядом с теми двумя топольками, и прозвенела, как бы сама собою, строка, и еще кусочек строки:
Прозвенело, эхо внутри повторило – раз и другой, замирая, как бы укладывая в какие-то потайные складочки памяти до нужного часа; не надо и записи. Сейчас же – забыл. Это «сейчас» полно настоящим. Оно никогда не повторимо и всегда кратко. Минута – и уже легкая легла синева прошедшего времени. Но и об этом не думал. За него «думали»: дыхание, бег крови и чистая радость созерцаемой дали.
Даль, но и народ – справа и слева, впереди, позади. И вот наконец самый берег Днепра, синеватая ширь, волнение людское.
Великое торжище, или «торговище» по-старинному, раскинулось на огромной площади. Крупные здания ее окружали. Между ними был и мазепинский корпус Духовной академии. Пушкин кивнул ему, как знакомцу: там обучался в свое время и доктор Рудыковский, «презревший рясу для клизмы», как шутил над ним Пушкин.
Слева от входа в гостиный двор, украшенного четырьмя толстыми колоннами, располагались многочисленные шинки. Оттуда неслись звуки цимбал и гитары, пьяное пение и общий многоголосый рокот, не уступавший рокоту моря во время прибоя. Иногда на крылечке, под вывеской, изображающей, совсем по-средневековому, лебедя, или наседку, или медведя, показывался какой-нибудь разгулявшийся щеголь, спустивший в пьяном угаре за картами сюртук, и жилет, и часы, и цепочку от часов, и на цепочке брелоки; качало его – как ветром тростник, а провожали и вовсе не ласково: так разве что выкидывают в мусор пустую бутылку из-под пива.
Но что всего замечательней: жертва судьбы отдавался неизбежности, его ожидавшей, с полной покорностью, с какой-то почти философской улыбкой, в которой сквозило раздумье о несовершенном устройстве мироздания, где подобные неприятные происшествия повторяются с замечательным постоянством.
Слышалась речь украинская, русская, еврейская, польская; армяне и турки торговали восточными сладостями; в балаганах показывали ученых зверей, мартышек и попугаев; польские и итальянские купцы продавали бархат и шелк, и перед палатками их останавливались не только паны, но и плечистые парни с извилистым чубом: ежели и не купит, то будет что порассказать! Площадь – это не в стенах, тут вольная воля: тут толкались бок о бок паны и евреи, шляхта, купцы и помещики, чиновники, цыгане, ксендзы и барышники.