Тут мысль прервалась, в словах больше надобности не было. Пушкину ясно представилось и без слов, что ведь, в свою очередь, и он глядит на своего хозяина, облитого солнцем и ясного в мыслях, как этот свет, – глядит как на любопытнейшую фигуру, которою по-своему и он может распорядиться. Не правда ли?
Руки у Пестеля были небольшие, изящные. На безымянном пальце левой руки блеснуло на солнце кольцо, когда он на секунду приподнял ее в знак, быть может, того, что возвращается к прерванной мысли. Чье это было кольцо – матери или возлюбленной? Пушкин знал уже, что его собеседник не был женат.
– Подобных людей надо держать в стороне, – с жесткостью продолжал Пестель. – Всякое колебание, всякая неуверенность совершенно погибельны. Это путь к поражению, а не к победе. Смелости здесь не достаточно. Смелость – это какое-то «вообще», – добавил он почти с презрительностью. – Нам же нужно не «вообще», а определенность. Характер и ум. Точный характер и математический ум.
Пушкин вспомнил и про себя подивился определению Инзова: «Ежели он сам от себя не устает, так он подлинный богатырь». Но что это значит, однако: «мы», «нам»? Он говорит как власть имеющий, как полководец, где же его войско? Или Александр Раевский ошибался, передавая, что в Москве, куда ездил Орлов, все как-то распалось?
Он не знал, что на съезде в Москве Пестеля не было и постановление о закрытии Союза Благоденствия принято было без него. Еще менее известно, даже и в Кишиневе, о том, что Пестель этому постановлению отказался подчиниться и стал во главе Южного общества. Охотников и Владимир Раевский как-то стояли сейчас от Орлова несколько дальше, чем ранее. Пушкин это заметил, но не мог отгадать почему. Он приписывал это тому, что Михаил Федорович был сейчас – и это было естественно и понятно – очень занят другим, личным, своим…
Пестель говорил еще и о планах справедливого устройства на земле, как того требовала высшая мораль и интересы самого трудового народа, находящегося ныне в крепостной зависимости от помещиков. Но и здесь не было ни малейшей чувствительности и никаких приподнятых восклицаний. Все именно было строго обдумано, исчислено, взвешено.
– Сословия подлежат уничтожению: равно сословие крепостных, как и сословие царей, – с сарказмом произнес Пестель, и вместо улыбки впервые огонь пробежал в его черных глазах.
– Все равны перед законом, и всем обеспечивается личная неприкосновенность…
– И свобода печати, – добавил он, глядя на Пушкина. – И тогда не только до нас доходить будут ваши стихи, а и до всех: всеобщая грамотность!
Тут Пушкин встал. В первый раз за все утро, исполненное прохлады и света, почувствовал он, как что-то жарко отозвалось в груди. Такая простая мысль! Но вот она прозвучала из уст этого сурового, собранного человека как некая реальная возможность, и она подняла с места.
А Пестель уже говорил о справедливом распределении земли и о такой организации хозяйства, чтобы продукты земли были в изобилии. Он употребил именно это слово, похожее само по себе на горсть зрелых плодов.
И говорил о фабриках:
– И все же, когда земледелие утверждает самое точное основание для собственности и неравенства и покровительствует рабству, фабрики открывают существенно новый источник богатств, который делает человека гражданином всех стран и распространяет дух независимости и свободы.
Не совсем понятно было это Пушкину, но почему-то он соглашался, когда Пестель настойчиво утверждал, что развитие фабрик создает процветание искусств и наук.
Это была одна из самых оригинальных мыслей, высказанных собеседником Пушкина.
Да, он говорил как полководец, видящий в победе своей благородную цель – счастие человечества. Он думал о людях и мысленно строил свое государство. Но, строя свое государство, он окидывал оком весь мир, как некий завоеватель.
Пушкин невольно спросил, как думает он о Наполеоне, и Пестель ответил тотчас:
– Полководец Наполеон был истинно великим человеком, но… Но если бы России довелось повторить его опыт, его пришлось бы повторить по-иному. И Наполеон отличал не знатность, а дарование, но надо бы было уважить и дарование целых народов. А кто составляет народ? Ужели верхи и дворянство?
Прощаясь, он говорил, как люди всегда говорят, о самом существенном – о личном, своем. Пестель не говорил о своем назначении, он разумел нечто большее, он говорил о призвании.
– Но, – добавлял, – надобно помнить, что ни твердая воля, ни железный характер, ни умение, ни звание не решают еще исхода битвы: нужно решение принять в точно рассчитанную минуту, не опаздывая и не упреждая событий.
Пушкин вышел на улицу, не пошатываясь и не ошалев, как на его месте ошалел бы от такого разговора всякий другой… Ему доставила громадное наслаждение беседа с Пестелем. «Это один из самых оригинальных умов, какие я знаю, – думал он про себя. – Вот свести бы его с Чаадаевым!»