Смерть Ленского занимает фактически всю вторую половину романа. Она, можно сказать, размножена в тексте, парадоксально неоднократна. Если беглых замечаний о смерти множества персонажей мы почти не запоминаем, то убийство Ленского подчеркнуто происходит дважды: Онегин повергает его «длинным ножом» в сне Татьяны и убивает из пистолета на дуэли. Ведь в поэтическом мире сон и явь одинаково реальны.[164]
Описана также смерть поэта в обывательском модусе. Ленский как бы убит один раз предварительно, другой – по-настоящему и еще раз умирает посмертно. Абсолютное событие, с одной стороны, усиливается этими повторами, с другой – становится вероятностным. За текстом в пропущенной XXXVIII строфе шестой главы спрятан героический модус гибели:(VI, 612)
Кстати сказать, высокий модус XXXVII строфы предварен в XXXVI, цитируемой гораздо реже. В ней гибель поэта дана на реминисценциях множества скорбных элегических сетований с характерным восклицанием «где»:
(VI, 132)
Итак, смерть Ленского с ее разнообразными отзвуками по всей второй половине романа (совсем вне мотива остается лишь четвертая глава, хотя «обертоны» есть и в ней) получает гораздо больший вес, чем все остальные смерти, вместе взятые. Наше первоначальное впечатление о смерти как о естественном моменте в круговороте бытия вдруг резко смещается по большой амплитуде смысла. Сначала жизнь и смерть почти приравниваются друг к другу, а затем смерть оказывается драматическим событием. Пушкин спокойно позволяет остаться этой антитезе, и две оценки смерти рождают структурно-смысловое напряжение своим неснимающимся противоречием.
Но и это еще не все. Пушкин не ограничивается построением структурных противоречий, но подключает к фабульной семантике обобщающие рефлексии авторского мира, намеренно создавая полную семантическую неопределенность,[166]
призванную отобразить такое же свойство универсума. Посмотрим на несколько известных мест:(VI, 48)
То же и в другой модуляции:
(VI, 140)
И, наконец, последние строчки восьмой главы:
(VI, 190)
Даже из процитированных мест видно, сколько поэтического разнообразия вкладывает Пушкин в свое решение важнейшей онтологической проблемы. Из естественного приятия хода жизни, из горестных ламентаций, из почти мажорного описания круговорота поколений, из печального расхождения путей человека и природы, из меланхолических вариаций эпикурейского мотива ранней и внезапной смерти – из всех этих более или менее расхожих вне художественного контекста суждений складывается сложнейшая поэтическая парадигма с мерцающим значением. Пушкин ведет с читателем бесконечный диалог, меняя точки зрения, и читатель, не останавливаясь ни на одной из них, испытывает в результате благотворный катарсис.
По основному эмоциональному тону, свойственному парадигме мотива жизни и смерти в «Онегине», роман может быть сближен с тональностью Книги Екклесиаста. «Онегин», как и многие другие произведения поэта, постоянно напоминает нам об этом, особенно местами, связанными с мотивом ровности, своевременности, меры. Еще в раннем послании к Каверину (1817) читаем: