Для Пушкина критический отзыв царя не был неожиданностью, но он брался за написание этой записки не для того, чтобы снискать высочайшее одобрение. В разговоре с А. Н. Вульфом[74]
в 1827 году он скажет: «Мне легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтобы сделать добро»[75]. Здесь ощутим тот же принцип общения Пушкина с царем, как и в «Стансах».Таким образом, с самого начала отношения с Николаем I отнюдь не безоблачны, и Пушкину приходится лавировать в определившемся для него коридоре возможностей между опасностью навлечь высочайшее неудовольствие и невозможностью поступиться своими убеждениями.
При этом поэт находится под постоянным надзором агентов Бенкендорфа, о чем свидетельствует следующее его донесение царю: «Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем Императорском Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью; за ним все-таки следят внимательно»[76]
.Пушкинское простодушие явно контрастирует с глубоко продуманным и по-прежнему недоверчивым отношением к нему при дворе. Так же, как Пушкин намерен при возможности влиять на царя в сторону либерализации его позиций («делать добро»), царь и Бенкендорф надеются использовать гений поэта в своих целях (направлять его), исходя из своего понимания государственных интересов. Это четко сформулировано в следующем донесении Бенкендорфа царю: «Отец поэта Пушкина здесь[77]
; его сын приедет сюда на днях[78]. В день моего отъезда[79] из Петербурга этот последний, после свиданья со мной, говорил в Английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставлял лиц, обедающих с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно»[80].В заключительной фразе – квинтэссенция всегдашнего в России исключительно прагматичного отношения власти к художнику: сам он из себя ничего для них не представляет, но его творчество может быть полезно, если удастся повернуть его талант в сторону государственных, в понимании власти, интересов.
Между тем продолжается еще дело о распространении стихов «На 14 декабря» (не пропущенные цензурой в 1825 году строки из стихотворения «Андрей Шенье»), начавшееся одновременно с вызовом Пушкина в Москву Николаем I.
13 января 1827 года московский обер-полицмейстер поручает привлечь к следствию самого поэта, чтобы получить его личные разъяснения по поводу «возмутительных» стихов. 27 января такие разъяснения в письменном виде были от Пушкина получены[81]
. Этого оказалось недостаточно, и 29 июня того же года Пушкиным были вновь даны в письменном виде разъяснения, что речь в этих стихах идет о Французской революции и они никоим образом не связаны с восстанием декабристов[82]. И, наконец, 24 ноября того же года Пушкин письменно свидетельствует, что отрывок из «Андрея Шенье» стал известен публике, потому что все стихотворение ходило по рукам еще до представления стихотворения в цензуру[83].На этом дело было прекращено.
15 октября 1827 года Пушкин сделал запись у себя в дневнике о случайной встрече с Кюхельбекером. Накануне, 14 октября, на станции Залазы Псковской губернии, где он менял лошадей по дороге из Михайловского в Петербург, внимание Пушкина привлек один из арестантов, предположительно поляк, которых тоже везли через Залазы, но в обратном направлении. Арестант стоял, «опершись у колонны». «Увидев меня, – записал Пушкин в дневнике, – он с живостию на меня взглянул. Я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга – и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством – я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали. Я поехал в свою сторону. На следующей станции узнал я, что их везут из Шлиссельбурга, – но куда же» (12, 307).
Сохранился рапорт фельдъегеря, руководившего перевозкой арестованных: «Господину дежурному генералу Главного штаба Его Императорского Величества генерал-адъютанту и кавалеру Потапову от фельдъегеря Подгорного.