Михайла Калашников ждал всех в Москве, и дочь должна была вот-вот выехать к нему. Пушкин тогда написал письмо Вяземскому, которое передаст сама Оля Калашникова, – с просьбой позаботиться о будущем малютке. Так он попытался взглянуть на все это дело «взглядом Шекспира»; «Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи)». Однако же ни «Шекспира» не выходило, ни юмор не удавался. Все эти и подобные им выражения и весь тон письма, легкомысленно грубый и нарочитый, – тем более был таковым, чем глубже закапывал он в себя свою боль: «Милый мой, мне совестно, ей-богу, – но тут уж не до совести».
Прощанье с Оленькой вышло коротким, но все же нелегким. Няня оставила их наедине. У Пушкина вовсе не было слов. Даже девушка, казалось, была бодрее его. Она все понимала и ни о чем не просила: ее, крепостную, барин любил, и вот она уезжала к отцу. Но именно эта покорность ее, и обреченность, и полная невозможность никакого другого «иначе» томили его, и когда Оленька к нему подошла, чтобы проститься, и лишь в эту минуту, припав к нему, зарыдала, – как страстно ему вдруг захотелось все перевернуть и все заново поставить на место!
Но вместо того он вручил ей письмо и, целуя, напутствовал, чтобы не скучала… не забывала… была весела и здорова…
Это было уж в мае. А еще до того, под сердитую руку, злой на весь мир, беспощадный к себе и другим, он написал последнюю отповедь Льву, с которым незадолго до того попробовал было обойтись по-родственному под давлением общих приятелей, которые за Левушку усердно постанывали. До Пушкина дошел слух, что любезный братец позволил себе вольно болтать как раз про Олю Калашникову: что, дескать, брат Александр с предметом своей деревенской любви обращается уже не стихами, а практической прозой. И Пушкин со Львом не постеснялся…
Было такое – широкое и строгое желание: очистить себя от всей шелухи, от ненужного, чтобы стало просторней вокруг и ясней. Это касалось его отношений и с Анной и с братом. Противоречивую сложность, возникшую в его отношениях с Оленькой, за него развязала судьба.
Теперь Пушкин раздумывал о царе: надобно было предпринимать что-нибудь решительное. По совету Плетнева еще в марте Жуковскому было написано такое письмо, чтобы его можно было показать самому государю. Пушкин ясно представил себе друга – Плетнева, получив от него этот совет. Он почти слышал мягкие его, с придыханием, интонации, как если бы тот не писал, а говорил о Жуковском: «После этого письма он скоро надеется с тобою свидеться в его квартире». Пушкин исполнил совет, но, однако ж, писал: «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости».
Жуковскому этого, естественно, показалось мало, и он письмом не воспользовался. Он даже делал вид, что и не думал Плетневу давать такой мысли: «Я никак не умею изъяснить, для чего ты написал ко мне последнее письмо свое. Если оно только ко мне, то оно странно. Если ж для того, чтобы его показать, то безрассудно. Ты ни в чем не замешан – это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством», – и дальше шли обычные наставления о «добром Гении» и о «злом Гении».
Пушкин только пожал плечами: там, в Петербурге, видно, все быстро менялось. Важней был вопрос о стихах у арестованных, но, впрочем, и это для Пушкина не было новостью. Он знал от Плетнева также и то, что даже его книга стихов, разошедшаяся в один месяц, вызвала, кажется, неудовольствие. «Ты говоришь, мой милый, что некоторых пиес уже цензор не пропустит; каких же? А. Шенье? Итак, погодим с новым изданием, время не уйдет, все перемелется – будет мука». – «…скажи: разве были какие-нибудь неудовольствия по случаю моих Стихов? Или это одни твои предположения?» Прилагая при этом то самое письмо к Жуковскому, которое Плетнев же и рекомендовал ему написать, – письмо «в треугольной шляпе и башмаках», – Пушкин добавлял, однако: «Впрочем, держусь стоической пословицы: не радуйся, нашед, не плачь, потеряв».
Получив же ответ от Жуковского больше нежели сдержанный («…не просись в Петербург. Еще не время»), Пушкин, однако, решил, что самое время проситься, и написал Николаю. Жуковский был болен и уезжал лечиться в Карлсбад; был болен и Карамзин, которому так и не послал своего «Годунова», да также и он отбывал за границу; подумал – и сделал все сам, не прибегая к друзьям. Он просил позволения ехать лечиться «или в Москву, или в Петербург, или в чужие края», а оговорку об «образе мыслей», который он оставлял про себя, он теперь сделал туманней и осторожнее, но все ж помянул, что обращается «с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку», то есть вслух не высказывать их.