В тот день из монастыря он прошел и в Тригорское. На дворе ни души; окна открыты. Кто-то длительно и несколько монотонно один говорил. Он подошел и стал слушать, его не заметили. Это Анна читала, как он тотчас догадался, Сервантесова «Дон-Кихота». Этой сцены в переводе Жуковского — он помнил наверное — не было. Французский же перевод был, кажется, легок, удачен, и Пушкин заслушался, следя между тем и за мирной домашней картиной: и сама Прасковья Александровна, и Евпраксия, и Алина, казалось, поглощены были работой, но они и внимательно слушали чтение.
Это тоже была сцена в корчме, когда, после потешной потасовки, один из стрелков Санта Эрмандад вдруг вспомнил, что у них есть приказ о задержании Дон-Кихота, отпустившего на свободу каторжников; и это было совсем так, как и розыски Гришки Отрепьева царскими приставами.
Пушкин не выдержал и, выхватив палку, перескочил одним махом через подоконник.
— К черту Санта Эрмандад! Приметы мои, но я выскакиваю в окно и убегаю. Здравствуйте.
Это необычное его появление произвело настоящий переполох в гостиной у Осиповой. Анна с легким вскриком выронила книгу, мать спутала пряжу, Евпраксия завизжала и подобрала под себя ноги, и только Алина осталась спокойной, подняв на него ясные, оленьи глаза.
— Вот именно так: поглядывает и проверяет! Хорошо! Благодарю вас, Алина! А мне мерещилась все «Сорока-воровка»: помните, как вы тогда притащили опенки и я уезжал на телеге… Благодарю!
Он поднял упавшую книгу и заглянул, что было дальше. Дальше священник стал проверять приметы Дон-Кихота.
— Да, а у меня пусть сам он начнет проверять и кивать на Иону…
— Но что с вами, Александр? Не бредите ль вы? При чем тут игумен?
Прасковья Александровна, здравствуйте! Здравствуйте все! Простите меня, я нисколько не брежу, но он… самозванец… как я, непременно выхватит нож и прямо наружу — в окно!
Пушкин был весел и прыгал по комнате, шутливо осуществляя свою «сцену в корчме» в гостиной у Осиповой. С разлету схватил он с дивана Евпраксию — так, как сидела, с поджатыми ногами — и с этим живым теплым клубком провальсировал наискось через всю комнату, приговаривая:
— А я бы такую вот еще… теплую кошку… с собой прихватил, прихватил… Ну, не мяукать!
Дома, когда возвратился, сцена «корчмы на литовской границе» писалась легко, горячо. Он с наслаждением пересыпал речь Варлаама прибаутками и приговорками игумена Ионы: «ино дело пьянство, а иное чванство», «а у нас одна заботушка: пьем до донушка, выпьем, поворотим — и в донушко поколотим!». Когда б Варлаама в корчме и подлинно звали Ионой, он пошутил бы, пожалуй, еще, как было и нынче за трапезой у почтенного отца игумена, и об «Ионе во чреве кита» и о «чреве Ионы»…
Пушкин в ту весну часто ходил в Святые Горы; его привлекала толпа у монастыря и, каждый раз после службы, подобие ярмарки. Сев яровых миновал, и ослабело напряжение сельских работ. Помещикам вовсе нечего было делать, и съезжались они с бубенцами, хвастаясь сбруей и лошадьми; у коновязи бывала и перебранка за место.
На троицу в церкви стояла жара, духота — от дыхания и пота людей, от разогретого воска. Ближе к приделу било в стеклянные двери еще и солнце; оно топило в своем ярком сиянии свечи, делая их совсем призрачными. Впереди, по обычаю, плотной стеной — мужики, аккуратно подстриженные, а на затылке подбритые обломком косы, с густо промасленными деревянным маслом расчесами; впрочем, случалось, волосы пахли и квасом. Бабы и девки, в лентах и бусах, жались друг к другу в притворе.
В этот торжественный день всею семьею Вульфы и Осиповы были в монастыре. Все шло спокойно и чинно, как и всегда, но во время молебна, когда в третий раз опускались с молитвой на траву, щедро накиданную на старые холодные плиты, Евпраксия, вдруг подобрав свое белое нарядное платье, чуть не бегом устремилась к дверям: от густого цветочного запаха ее замутило… Мать была в истинном огорчении от «скандала»; усмехнувшись, Пушкин вышел вслед за Зизи. За стенами церкви шумело скромное торжище.
Ярмарка на троицу бывала не столь велика: главный съезд предстоял в «девятую пятницу». Но Александр, отыскавши беглянку, все же увлек ее между телег к двум- трем палаткам с дешевыми сладостями и бабам с мешками подсолнухов и грецких орехов; нищие обступили их. Пушкин давал им мелочь, не глядя. Но он даже забыл свою юную спутницу, как запели слепцы стародавние духовные стихи.
Волнение его было двояко. Каждый раз, как он видел убогого, а особливо слепого, у него пробегало острое чувство стремительной жалости: невозможность помочь! Жалость эта бывала подобной уколу, и не сопровождалась она ни размышлением и ни каким-либо длительным чувством: пронзала и уходила, оставляя его немым. Еще недавно томился он над стихами: что написать слепому Козлову, приславшему книгу с собственноручною, несмотря на слепоту, надписью? Выручил Вяземский, обративший внимание в статье своей о «Чернеце» на фразу издателей: «Несчастие, часто убийственное для души обыкновенной, было для него гением животворящим». Пушкин прочел, и его как бы развязало:
Певец! когда перед тобой