Читаем Пушкин в Михайловском полностью

И все же веселость Пушкина не убывала, и если разбуженные воспоминания Петербурга, связанные с пиром у Олениных, где юная генеральша Керн изображала Клеопатру, возле которой теснились поклонники, дали ему толчок к раздумью и описанию пира у страстной египетской царицы и у него возник большой стихотворный набросок из причудливо роковой ее жизни, — то теперь, отвечая Родзянке, а через него и самой Анне Петровне, на присылаемые ими приветы, он только шутил, поминая его имение около Лубен и почти повесничая: «Объясни мне, милый, что такое А. П. К…, которая написала много нежностей обо мне своей кузине? Говорят, она премиленькая вещь, — но славны Лубны за горами. На всякой случай, зная твою влюбленность и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю дело твое сделанным или полусделанным».

И вспоминал Родзянкину «Чупку»: «Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся — про Чухонку), и эта чухонка, говорят, чудо как мила. — А я про Цыганку; каков? подавай же нам скорей свою Чупку — ай да Парнас! ай да героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Италианку? чем их хуже Чухонка или Цыганка…» Дальше следовала, под веселую руку, и вовсе уже непристойность… странное дело: у Пушкина не казавшаяся таковою… Это было летуче и весело и не носило в себе никакой подспудной и нездоровой эротики.

Он, между прочим, вспомнил и брата Порфирия и послал ему поклон.

Перечитывая снова теперь свою «Клеопатру», Пушкин опять уносился мыслью в былое: недаром и здесь, как и в «Руслане», красавицу снова оспаривали трое… Такова была сила полудетских eго воспоминаний, как три друга-лицеиста влюблены были в одну — всё в ту же Бакунину, которая мимолетно слилась тогда с образом Керн и о которой недавно как раз писал в записках своих, вспоминая это далекое время…

Эти записки теперь продвинуты были значительно дальше. О жизни, «которую он так любил и которой никогда не наслаждался», он собирался припомнить, как обещал это Льву, не раньше, чем выпадет снег, но зима все еще не становилась, и он вспоминал давний юг непролазною затянувшейся осенью, благо пришло наконец муравьевское «Путешествие по Тавриде». Этот кусочек воспоминаний он, впрочем, писал не на отдельных листках, а в общей масонской тетради и отослал его как письмо к Дельвигу. Воспоминания эти могли быть и статьей; Дельвиг как раз просил его о цензурной прозе.

«Путешествие по Тавриде» оживило в Пушкине много воспоминаний о собственном путешествии по тем милым краям, и легкая грусть все время веяла над этим его письмом. Семейства Раевских он вовсе теперь не поминал. Чаадаев, выйдя в отставку, жил далеко, и мечта попутешествовать с ним вместе так и осталась мечтой. Пушкин хотел бы иметь хотя бы черты его перед собою, но Михайла Калашников, вернувшийся наконец из Петербурга, привез ему поправленный перстень, но не привез портрета Чаадаева. И никак ему даже весть о себе не подать…

Пушкин мысленно сравнивал свои воспоминания с впечатлениями Муравьева. Они были весьма различны. Автор «Путешествия по Тавриде» отводил много места всяческим своим изысканиям, Пушкин же на развалинах храма Дианы сочетал мифологические предания об истинной дружбе с собственными чувствами к далекому другу…

А что, если Дельвигу и вправду удастся напечатать эти странички его воспоминаний, а он поместит там и стихи к Чаадаеву и тем подаст ему весть? Ведь следит же Петр Яковлевич и на чужбине за отечественною литературой? И Пушкин стал припоминать те самые свои стихотворные думы, которые посетили его на развалинах древнего храма. Это не сразу ему удалось. Если бы еще они были раньше записаны! Тогда помнится четче и тверже. Но там ведь они лишь колыхались в душе, как туман, еще не осевший каплями видимой росы. Он тогда именно думал стихами, и отыскать их, поймать было даже труднее, чем находить точную форму, того, что волнует в самый момент создания новой пьесы. Порою перо уводило несколько в сторону, и он должен был его останавливать.

Сквозь запотелые окна видны были деревья, ветер раскачивал их голые сучья. Где солнце и юность?

С настоящею нежностью в этом отрывке о юге Пушкин вздохнул только о кипарисе, росшем у дома в Юрзуфе: «Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот все, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти». Обо всем остальном (о многом и многом…) Пушкин умалчивал и только спрашивал друга: «Растолкуй мне теперь: почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?»

Перейти на страницу:

Похожие книги