Читаем Пушкин в Михайловском полностью

Прогневали мы бога, согрешили:

Владыкою себе цареубийцу

Мы нарекли…

Вся эта тема — Смутного времени — не пала Пушкину с неба и не была навеяна ему одним только чтением «Истории Государства Российского» Карамзина, — приспела пора созревать большим исторически-государственным интересам. Отечественная война двенадцатого года, могучим дыханием которой были овеяны отроческие годы Пушкина, нарастание новой общественной волны во внутренней жизни страны, кипение политических споров, страстей в годы его юности — в Петербурге до ссылки, а потом в Кишиневе, в Каменке, в Тульчине, и все то, наконец, что он видел и слышал за время своих странствий па юге и что передумал об этом, — все это далеко уводило за пределы личного его бытия, хотя и было неразрывно с ним связано.

Все чаще и чаще вспоминался ему кусочек из письма генерала Орлова, который ему сообщил еще на Кавказе Александр Николаевич Раевский: «Везде огонь живет под пеплом, и я очень думаю, что девятнадцатый век не пробежит до четверти без развития каких-нибудь странных происшествий…» Он много думал об этом и пребывая на юге. Порою казалось, что большие события совсем близки, но предчувствия эти обманывали, и волны как бы откатывались назад…

Но здесь, в деревенской тишине и на просторе, предоставленный себе самому, он видел и современность отодвинутою на какое-то расстояние, — а прошлое, напротив того, как бы приближалось, — и самые мысли его протекали спокойней и глубже; неразрывность событии в нем возникала, и он мыслил большими масштабами времени; и, как всегда, это не были мысли сами по себе, — они были тесно спаяны с живыми, в нем возникавшими образами.

И вот эпоха Смутного времени, эпоха больших событий, когда колебалось самое бытие государства, постепенно и властно его захватила, получая все более явственные очертания, в пределах которых плескались сильные страсти и чувства.

Но почему же все-таки именно Смутное время?

Особый интерес именно к этой поре возник у него очень рано, и корни его залегали весьма глубоко: и в семейной хронике предков, и в собственных детских впечатлениях, связанных все с тем же подмосковным имением — Захаровом, которое вскоре он даже помянет, вместе с другим, расположенным неподалеку от него селом, перенеся их к самой литовской границе.

Всего в двух верстах от Захарова была расположена некогда древняя вотчина царя Бориса — село Вязёмы, где сам Годунов выстроил церковь. Там же, позже, был и загородный дворец самозванца, а в нем бывала и Марина Мнишек. Церковь была невелика, по в ее полумраке дышали видения, и мальчик, не отпуская руки бабушки Марии Алексеевны, с жадностью впитывал ее рассказы о тех страшных годах — о настоящей беде Московскому государству.

Снега были чисты, обильны. Всю огромную российскую равнину покрыло одним белым ковром. Пестрота была убрана, реки переходимы пешком. И общим уделом были морозные вьюги. Отчетливей думалось, строже. Судьбы страны и народа выступали с большой прямотою и правдой. Чаадаев далеко. Но были друзья и в Петербурге, и там, на оставленном юге. Вставала фигура полковника

Пестеля: профиль, достойный того, чтобы высечь его из гранита.

Когда-то настаивал Пушкин перед Иваном Ивановичем Пущиным, верным другом еще на лицейской скамье, об открытии ему «тайны»; как-то и сам бывал на заседаниях у хромого и милого Николая Ивановича Тургенева в затеянном им «Обществе 19 года и XIX века» с журналом при нем (это тоже было «тайное общество», хоть и не очень оформленное, с Тургеневым и лицейским профессором Куницыным во главе); и памятна Каменка: особливо все тот же волнительный вечер, когда перед ним уже открывались, казалось, заветные двери… и приоткрылись и снова захлопнулись; волей судьбы теперь он и вовсе отрезан и одинок. Где-то другие, на юге и в Петербурге, шагают сплоченной шеренгой, но отчего же не возникает уныния и оторванности, отчего ему кажется, что он и здесь не один — не отстал, не затерян?

Теперь перед ним с особою ясностью вставало в сознании все огромное общественное значение писательского его призвания. Он замкнут был здесь на крохотной территории, невидимая цепь на дубу позволяла ему лишь недалеко бродить — направо, налево, но он знал хорошо, что он существует, и притом горячо, сразу во многих местах. Одесский «салют» и все путешествие от моря сюда лишний раз его в том убедило. Стихи его были стихами, но это же было и делом — живым горением чувств, посевами мыслей. И ощущение это давало сознание силы и крепости. Путь его ныне оказался особым, иным, чем у друзей, но направление пути было тем же, как и у них, или, во всяком случае, близким.

Перейти на страницу:

Похожие книги