Я заметил это Дельвигу, указал, как легко исправить погрешности перестановкою двух слов и прибавлением союза а, и попросил Дельвига сделать эту поправку или принять ее на себя. Он не согласился. – «Или покажите самому Пушкину, или напечатайте так, как есть! Что за беда? Пушкину простительно ошибаться в древних размерах: он ими не пишет». С этим последним доводом я уже не согласился, однако не посмел и указать Пушкину: я боялся, что он отнимет у меня стихотворение под предлогом, что он сам придумает поправку. До последней корректуры я несколько раз заводил с ним речь об этой пьесе: не сказал ли ему Дельвиг о погрешности? Нет! В последней корректуре я не утерпел, понадеялся, что Пушкин и не заметит такой безделицы, – и сделал гекзаметр правильным. Тиснул, послал ему свой альманах и, несколько дней спустя, сам прихожу. А он, впрочем, довольно веселый, встречает меня замечанием, что я изменил один из его стихов. Я прикинулся незнающим. Он действительно указал на поправку. Я возражал, улыбаясь, что дивная память его в этом случае ему не изменила: так не было у вас и быть не могло! – Почему? – Потому что гекзаметр был бы и неполный, и неправильный: у третьей стопы недоставало бы половины, а слово «грек» ни в каком случае не может быть коротким слогом! – Он призадумался: «Потому-то вы и поправили стих. Благодарю вас!». Тут мне уже нельзя было не признаться в переделке, но я горько жаловался на Дельвига, который не хотел снять на себя такой неважной для него ответственности перед своим лицейским товарищем. Пушкин не только не рассердился, но и налюбоваться не мог, что перестановка двух его слов составила в третьей стопе чистый спондей, который так редок в гекзаметрах на новейших языках. Эта поправка осталась у него в памяти. Долго после того, во время холеры, когда он, уже женатый, жил в Царском Селе, я с ним нечаянно сошелся у П. А. Плетнева, который готовил к печати новый том его стихотворений. Пушкин перебирал их в рукописи, читал иные вслух, в том числе и «Загадку», и, указывая на меня, сказал при всех: «Этот стих барон мне поправил!».
В ответ на ваше письмо 7 января спешу известить вас, что Е. В. Государь Император не удостоил снизойти на вашу просьбу посетить заграничные страны, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела и в то же время отвлечет вас от ваших занятий. Ваше желание сопровождать нашу миссию в Китай также не может быть удовлетворено, так как все служащие уже назначены.
Здесь у нас, мочи нет, скучно; игры нет, а я все-таки проигрываюсь… Покамест умираю со скуки.
Кстати, об этом бале (у французского посланника). Вы могли бы сказать Пушкину, что неприлично ему одному быть во фраке, когда мы все были в мундирах, и что он мог бы завести себе по крайней мере дворянский мундир; впоследствии в подобном случае пусть так и сделает.
Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же? Я собираюсь в Москву.
Я вижу мало людей, но те, кого я вижу, очень мне приятны. Сомов и Пушкин – наши завсегдатаи, они приходят ежедневно, так как это – главнейшие сотрудники моего мужа. Бар-сса С. М. Дельвиг – А. Н. Карелиной, в феврале 1830 г. Б. Модзалевский.
В 1830 году прибытие части высочайшего двора в Москву оживило столицу и сделало ее средоточием веселий и празднеств. Наталья Николаевна Гончарова принадлежала к тому созвездию красоты, которое в это время обращало внимание и удивление общества. Она участвовала во всех удовольствиях, которыми встретила древняя столица августейших своих посетителей, и, между прочим, в великолепных живых картинах, данных московским генерал-губернатором кн. Дм. Вл. Голицыным[4]. Молва об ее красоте и успехах достигла Петербурга, где в то время жил Пушкин. По обыкновению своему, он стремительно уехал в Москву, не объяснив никому своих намерений, и возобновил прежние свои искания.